7

Не удавалось вытащить, хоть плачь.

И он уже совсем было руки опустил, пан Демид, но вспомнил, как третьего дня, когда переправлялись через речку Незаймайку глубоким бродом, пани Роксолану легко перенёс на руках один из его работников, молоденький коваль Михайлик, что все эти дни скакал верхом промеж козаков и джур, а сейчас, вместе со своей матусей, как раз осматривал подковы у шестерика притомившихся ретивых коней, только-только выпряженных из рыдвана.

Михайлик перенёс в тот раз пани Роксолану исправно, без труда, хотя было это делом нелёгким: пани, молодая и весьма пригожая, толстою ещё не стала в свои восемнадцать годков, однако была в теле, и всего у неё — и за пазухой, и везде — набралось уже довольно. Но Михайлик, хлопчина прездоровый и кроткий, что твой лось, такой, не сглазить бы, вымахал — на голову выше всех, а силён — сам-один откормленную свинью мог поднять и отнести невесть куда или даже корову, так что уж говорить о столь прелестном создании, как милейшая пани Роксолана Купа.

Вспомнив про коваля Михайлика, пан Пампушка окликнул его, подозвал к рыдвану и велел:

— А ну, соколик! Бери-ка!

— Чего это?

— Милостивую нашу пани. Тащи её из рыдвана, мою сладкую пташечку!

— Но… как же, пане обозный? — оторопел Михайлик, затем что осталось у него, после недавнего перехода через речку, некое тревожное и неясное чувство, хоть и переносил хлопец ту пани, неловко вытянув руки вперёд и отставляя её как можно дальше от себя.

— Как же так? — всполошилась, подойдя к рыдвану, и матуся Михайликова, маленькая, замученная нуждой да горем, однако ещё кругленькая, что цибулька, и совсем не старая мама, — с ней Михайлик не разлучался никогда и нигде, и все эти дни она тряслась на рыжей кобылке стремя вó стремя с ним. — Это зачем же? — допытывалась она, заметив, как зарделся её сынок, хотя и без того был он румян и нежнолик, что девка.

Однако на сынка её Демид Купа не глядел, да и не замечал ничего этакого, затем что крепостных и наймитов пан полковой обозный давно уже не считал людьми.

И он сказал:

— А ты не бойся: пани не проснётся. Тащи, тащи!

И хлопчина потащил.

— Возьми на руки.

И хлопчина взял.

— Неси её под грушу. Вот так, вот так…

И хлопчина понёс.

Здоровенный, тяжёлый, он шагал на диво легко, словно огромный кот-воркот.

Он был в той сладостной поре, когда хлопца уже манит запаска[1], но, попечением мáтинки, он ещё не ведал ничего в том деле, и, превозмогая свой парубоцкий страх перед женским естеством, Михайлик шёл как слепой, а мама взяла его за руку и вела, однако первый раз в жизни рука родной и любимой матуси показалась ему ненужной, холодной и даже чужой.

Пройдя немного, хлопец почуял, что пани не спит: вдруг заиграв упревшим телом, она к нему приникла грудью.

— Чего ж ты стал? — торопил обозный.

Но Михайлик его не слышал.

А быстроокая Патимэ, татарка-полоняночка, лукавая прислужница пани Роксоланы, только сплюнула в сердцах и тишком шепнула ошалевшему хлопцу:

— Кинь её, кинь, подлюгу!

8

— Неси же её, неси! — подстёгивал, ничего не заметив, пан Купа.

Но Михайлик, окаменев, не мог ступить и шагу.

Рука матери влекла его вперёд. Он и руки не чуял.

Он слышал только, как бьётся сердце молоденькой пани Роксоланы.

Он видел её око, совсем близко, одно око, тёмное, как вишня, раскрытое только для него, затем что никто больше видеть того не мог — так близко оказалось оно от его губ, око, в коем не было и росинки сна.

Он чувствовал её пальцы, касавшиеся его открытой шеи, сильной, что у рабочего вола.

Солнце уже припекало вовсю, а прельстительная пани и вовсе огнём разгорелась, однако и это парубку было приятно.

— Клади ж её. Сюда! Сюда! — и пан обозный, который никогда, бывало, и палец о палец не ударит, стал умащивать под грушей множество вышитых подушек, что принесла из рыдвана Явдоха, встревоженная мама Михайлика. — Да клади же!

И тут Михайлик почему-то рассердился.

Он ничего не сказал обозному, оттого что и сам не знал — на кого сердится: на пана Демида, на чаровницу Роксолану или… на самого себя?

Положив скорей свою нелегкую ношу, что вдруг показалась ему ещё тяжеле, положив её на коврик, раскинутый под грушей, на подушках, Михайлик стоял, закрыв глаза, и ласковая рука матинки, коснувшаяся его плеча, была уже снова желанной и родной.

— Пойдем уж! — сказала мама и потянула его за латаный рукав.

Уходя, Михайлик глянул на пани Роксолану, — она лежала на земле, разметавшись и раскрывшись, — и кинулся от груши прочь.

— Куда же ты, соколик? — благодушно окликнул обозный Пампушка. — Перинку вынь из рыдвана!

Михайлик остановился.

«Да уходи же ты!» — мысленно подталкивала парубка полонянка-татарочка. Но Михайлик немого того клика не слыхал.

— Тащи перинку сюда! — повторил пан обозный. — А то сыро тут, жёстко… Перинку, ну!

Но Михайлик, ступив уже несколько шагов к голубому рыдвану, чтоб вытащить оттуда преогромную перину, вдруг остановился опять.

— Да взбей ты её хорошенько! — ласково покрикивал пан Купа.

— Молотом, пане? — как был он у пана ковалем, а не постельничим, неожиданно вспыхнул Михайлик.

— А ручками не перебить? — язвительно осведомился пан Демид.

— Ручки у меня, пане, для перинки больно корявы.

— Делай, что велено! — рявкнул обозный, оскалив щербатые зубы.

— Я, пане, коваль! — горделиво ответил парубок.

— А так, мы — ковали, — кивнула, подтверждая, и матуся.

— Без молота — ни-ни! — важно, без тени улыбки, потому что был он несмеян, добавил сынок и, круто повернувшись, двинулся прочь от груши, куда его тянула, а может, уже и не тянула та самая сила, что, говорят, крепче многих сил на свете.

Демид Пампушка разинул было рот, чтоб на непочтительного ковалишку рявкнуть, но…

9

Тут за его спиной раздался женский визг:

— Гадюка!

— Это я — гадюка?! — мигом обернувшись, обиженно спросил обозный у жены, но тотчас же увидел, что по коврику к розовой ляжечке перепуганной пани Роксоланы ползёт, извиваясь, какая-то рыженькая гадина.

— Ой, спасите! — вопила пани.

Но никто не шевельнулся.

Пана обозного и всегда-то брала оторопь при виде опасности.

Михайликова мама… хохотала.

А Михайлик, не скрывая любопытства, глядел, что будет дальше.

— Кто в бога верует! — взывала пани.

— Да это ж не гадюка! — прыснула татарка Патимэ.

— То — желтопузик, пани, — сказала и Явдоха, шагнула к змейке и спокойно взяла её пониже золотистой головки.

Но пани завизжала ещё сильней и опрометью бросилась к Михайлику.

— Да он же не укусит, пани, — молвил было и парубок, но в этот миг Роксолана вновь очутилась у него на руках.

Хлопца даже зашатало.

— Боюсь, боюсь! — надрывалась пани.

— Да он же совсем не страшный, — пытался угомонить её Михайлик.

— А погляди, какой кругленький глазок! — и ковалёва мама поднесла рыжую змейку к самому носу пани Роксоланы, да так напугала её, что привередница завопила уж вовсе неистово.

— Слезайте, пани, — сурово приказала Явдоха.

— Ой, не слезу!

— Слезай, говорю тебе! — теряя остаток холопского почтения, прикрикнула наймичка на свою пани.

— Ой, боюсь!

— Слезай, бесстыдница, не то суну тебе гадину за пазуху.

— Суйте, — совсем другим голоском, спокойно и как будто даже снова сонно, молвила Роксолана. — Всё одно не слезу.

— То есть как? — приходя в себя после испуга, удивлённо спросил и пан Пампушка-Купа-Стародупский.

— А так. Вот здесь и буду.

— Доколе?

— Пока не перестану бояться.

— Когда же ты перестанешь?

— Не знаю. Может, к вечеру. А может…

— Роксонька, люба, опомнись!

— Как ты, Диомид, не понимаешь: твоему цветику страшно.

— Да ведь я здесь.

— Ты же не хочешь взять меня, чтоб носить на руках до утра.

— Послушай, Лана.

— Не хочешь ласточку свою потешить? Видишь, вот я какая, возьми! — и пани изгибалась у Михайлика на руках, и что-то там, тепло колыхнувшись, выглянуло из-под раскрывшейся сорочки, и хлопец, будь он поэтом, непременно подумал бы в тот миг о спелой земляничке, — не о клубнике, а о мелкой лесной земляничке, потому как пани Роксолане ещё не пришлось ни рожать, ни кормить, — но Михайлик не был поэтом, и он подумал лишь про зыбкий белоцвет калины с вызревшей до времени красной ягодкой посреди пышной грозди, — ей богу, именно так и подумал, ведь не чаял он в простоте душевной, что мы с вами, читатель, жаркие мысли его подслушаем и предадим огласке.

Пан Купа стремглав кинулся подхватить супругу на руки, ведь и сама она уже, казалось, возжелала его. Однако пани тут же предуведомила:

— Не сойду с рук твоих до утра, Диомид…

— Надо ж ехать дальше. Мне должно поспешать…

— Тогда останусь тут. — и пани Роксолана стала поудобнее устраиваться на руках охваченного дрожью Михайлика, лукаво и прельстительно глядя на него снизу.

— Поноси хоть ты меня, Кохайлик, или как там тебя зовут…

— Его зовут Михайликом, — сказала мама.

10

— Кохайлик, Кохайлик, — шептала Роксолана, прильнув к его широкой и крепкой груди, где так сильно колотилось сердце. — Неси меня, неси!

И Михайлик понёс её, сам не зная куда.

— Вон к той осине.

И парубок свернул в траву, к той осине.

— Да скорее же! — подгоняла прелестная пани, увидев, что Явдоха, Патимэ-татарочка да и сам пан Пампушка-Купа-Стародупский стараются от них не отстать, чтобы, случаем, чего не вышло.

И Михайлик наддавал ходу.

— Тяжело тебе, сыночек мой, — кричала мама ему вслед. — Дай-ка я тебе помогу.

— Я сам, мамо, я сам! — отмахнулся Михайлик и побежал, затем что пани Роксолана в тот миг хотела его об этом попросить, и парубок почуял её призыв — вперёд!

Роксолана снизу глядела на лицо Михайлика, от солнца чёрное, как голенище, на зоркие соколиные очи, глядела на упрямую складку у нижней губы, и её тешила эта игра, — она видела, как начинает яриться муж, она чуяла всем телом, что Михайлик уже сам не свой.

— Остановись! — всё больше отставая, орал обозный.

— Скорее, ой, скорее, — подстёгивала Роксолана, обнимая Михайлика за шею и, пока где-то там догонял их пан Купа, пока за буйными зарослями трав никого ещё не было видно, целуя ошалевшего хлопца куда ни попало. — Ой, быстрее! Ой, живее! Ой, прытче! — шептала ему в ухо анафемская пани обозная.