Какая спесь в этих громких словах! Умирает какой-нибудь мастер; его творения разом становятся достоянием всего образованного мира. Но чем мир заплатил за то, чтобы обладать ими?


Кто-то забрюзжит: «А раз ваши книги и картины — не для нас, то, черт побери, не печатайте и не выставляйтесь!» Но мы должны излить из себя в творения то, что в нас свершилось, дабы творение обрело законченность. Творения совершенны лишь тогда, когда они больше не части нас самих, когда они переведены на ваш повседневный язык, иными словами, когда книга становится книгой, картина — картиной в вашем смысле. Тогда они к нам уже не относятся, тогда мы оставляем их за собой и теперь-то можем попирать их ногами.


И еще: вы столетиями сужали границы мира. И где бы мы теперь ни ставили сделанное нами, вы всюду расшибаете себе об него лбы — но виноваты в этом сами.


Кто рассуждает об искусстве, неизбежно имеет в виду все искусства: ведь все они — слова одного и того же языка.


В их круг я не включаю лишь музыку — нигде я не смог пока найти к ней подступа. И все же, думаю, она в корне отличается от всех других искусств. Композитор не может так вот, запросто, излить свои откровения в сферу будней. Он дарует дремлющие возможности, освобождаясь от них, и лишь тот, кто знает волшебное слово, сможет вновь пробудить их для праздничного ликования.


Но именно это искусство еще скрывает в себе всю полноту неизведанных откровений. Мне часто кажется, будто она прячется во всех других искусствах, тихо проступая наружу в их творениях. Ведь и впрямь, настроение, которое будит иная картина или стихотворение, во многом бывает подобным песне.


Придет время, когда я смогу говорить и об этом. Ибо я буду искать музыку. Я ведь чувствую: все, что нужно, — только позволять себе расти, не торопя себя, но и не раздумывая слишком долго. Каждый новый день, сменяя ночь, несет с собой, словно рассвет, новую частицу ясности.


Но попытки настроить отдельные искусства в унисон и направить их на одну цель — это во всяком случае дилетантизм. Хотя все искусства приходят к одному итогу, они не в состоянии достигать его одновременно и одним и тем же способом. Будучи связаны насильственно, они в силах лишь ограничивать и влиять друг на друга.


Во всяком творении какого-нибудь искусства должны сбыться все возможности «искусства». Картине не нужен текст, статуе — краска (в смысле живописи), а стихотворению — музыка; скорее, в каждом из них должно содержаться все это.


Лишь такая всепоместительная и грубая рама, как сцена, могла поэтому одобрить в числе прочего объединение текста и музыки — в опере и оперетте. А то, что музыка как элемент более стихийный выходит победителем, говорит лишь о неуместности подобного брака.


А кроме того, эта связка обязана своим возникновением и уступке в пользу публики, в своей косности всему предпочитающей, чтобы одно искусство комментировало другое. Художники-импровизаторы, выступающие под музыкальное сопровождение, как это бывает в кафешантанах, отрадным образом дополняют оперный супружеский союз.


Толпа предпочла бы видеть, как все искусства сваливаются в одну кучу — до тех пор, пока не исчезнет само искусство. Конечно, слушать хорошую музыку в красивой зале — это другое дело; существуют же декоративные искусства, отличающиеся от сваливания в кучу тем, что их сосуществование вполне может производить впечатление со вкусом заполненного помещения. Тогда все отдельные искусства словно остаются без дела — чуткие в своей праздности, занятые делом лишь на крохотную долю своей сущности.


Да и не прямо сливаются декоративные искусства, а, уж скорее, в чувстве того, кто умеет ими наслаждаться.


А песня? Разве не достаточно оправдано ее существование тем, что она по-народному толкует стихотворение? То, что у нас она стала достойной салонов, говорит в пользу ее добротного происхождения. Она проделала тот же путь, что и танец.