7. Спустя немного после того, как царь возвратился (с востока), патриарх Афанасий на четвертом году своего патриаршества представляет ему письменную просьбу. Она была вызвана возмущением всех архиереев, монахов и мирян, которые не могли далее сносить его духовной суровости; они сначала бранили его тайно, сквозь зубы, а потом и открыто, почти в глаза и в его присутствии; они готовы были даже растерзать его, если бы он далее стал удерживать за собою престол. Патриарх, впрочем, надеялся получить от царя помощь, чтобы отмстить своим порицателям. Но когда неизвестно почему он встретил в царе совсем не то, чего ожидал, то стал просить и получил отряд солдат, чтобы они защитили его от волнующегося народа и проводили в ксиролофский монастырь. Впрочем, прежде чем удалился туда, он за то, что его лишили престола, дозволил себе поступок, крайне недостойный его сана. Взяв лист бумаги, он собственноручно написал на нем эпитимию отлучения на все царское семейство, на архиереев, на священноцерковнослужителей, на высшее сословие и на простой народ за то, что не позволили ему удержать за собой престол до конца жизни. Потом положив бумагу в половинки раковины, он бросил ее в какое-то углубление в стене великого храма. Здесь она и скрывалась целый год. Потом неожиданно найдена была в черепках мальчиками, искавшими птичьих гнезд в углублениях стен. Затем показана причту святой Софии, а наконец и царю. Молва о ней прозвонила в уши всех, поднялся всеобщий ропот, и, не успей царь сдержать волнение, недовольные, пожалуй, растерзали бы этого человека. Это принесло большое унижение Афанасию и связало языки его защитникам. Эпитимии придуманы священными лицами ради угрозы, как бы какой наставнический жезл для тех, которые без благоговения пользуются божественными дарами. Поэтому справедливые судьи открыто подвергают грешников эпитимиям, чтобы страхом отвлечь их от порока, а втайне воссылают Богу за них теплые молитвы, чтобы внезапная смерть не разлучила их с Богом и не подвергла одной участи с диаволом и его ангелами. Но Афанасий поступил совершенно напротив. Поэтому и его поступок, как несообразный с правилами людей рассудительных, возбудил против него величайшее неудовольствие. Царь, послав Афанасию упомянутую бумагу, спрашивал о причине его поступка, кротко и снисходительно упрекая его за безрассудство и вместе осуждая за мелочность и недостаток любви к людям. Тот, проникнутый чувством раскаянья, смягчился и причину всего указал в своем малодушии и огорчении. Что было сделано и сказано, то, говорил он, отменено судом истины. Поэтому он и прощал и просил себе прощения. Так-то разыгралась сверх всякого ожидания эта драма. В то время прибыл из Созополя в столицу один монах по имени Иоанн; он прежде жил в супружестве и имел детей, а потом, по смерти супруги, облекся в монашескую мантию; он был уже в преклонных летах, имел характер простой и потому, можно сказать, по самой природе был расположен к жизни добродетельной, но в то же время вовсе не получил греческого образования. Он-то, по воле царя и определению священного собора, взошел на патриаршеский престол после Афанасия. Дурные монахи находили, что для них теперь после бурь и непогод настало затишье и после зимы наступила весна. Он между тем возложил царский венец на сына царя, Михаила.

8. В это время прежде всего отправляет к царю посольство итальянский король, который имел у себя дочь от жены, бывшей, как сказано выше, дочерью Балдуина, изгнанного из Константинополя. Предметом посольства было бракосочетание этой дочери с молодым царем Михаилом. Затем отправляет посольство в свою очередь и царь Армении, смежной с Киликиею. У него была сестра, которой исполнилось тогда тринадцать лет. Так как посольство итальянского короля вследствие неумеренных требований потерпело неудачу, то в посланники были избраны лучшие из тогдашних ученых — Федор Метохит и Иоанн Гликис. Первый был логофетом двора (τῶν ὀικειακῶν), а второй логофетом дрома. Избраны они были не потому только, что имели опытность в делах, но и потому, что далеко превосходили других редкою рассудительностью и обширною ученостью как по части духовных, так и по части светских наук. Таковы и должны быть люди, отправляемые посланниками к иноземным народам, чтобы они ни в каком случае не затруднялись дать приличный ответ и чтобы одерживали верх во всех каких бы то ни было разговорах. Отправившись на легких кораблях, они пристали прежде всего к Кипру, ибо и здесь немного прежде хлопотали о родстве с царем. Пробыв на о. Кипре довольно долго и не встретив сочувствия своим видам, они отправились отсюда в Эги. Это приморский город, расположенный за киликийской равниной, при иссийском заливе. Посольство это со всеми его подробностями, трудностями и удачами, приятностями и неприятностями, испытанными во время плаванья, когда приплывали они к какому-нибудь острову или когда удалялись, все это ясно, раздельно и красноречиво рассказано в книге, которую один из послов, разумею Иоанна Гликиса, написал языком изящнейшим, способным внушить к себе удивление даже в людях образованных. Не считаю нужным входить в эти подробности, так как я предположил себе изложить историю многих и разнообразных вещей. Поэтому и обращаюсь к другим событиям. Итак, двинувшись из Эг, чрез несколько дней езды, перемежавшейся остановками, они достигли наконец того места, где жил царь. Пробыв здесь много дней, они прекрасно выполнили все то, что им было поручено от их царя и что они нашли нужным сами. Чтобы много не распространяться, скажу только, что они взяли с собою оттуда сестру царя Армении, Марию[153], и представили ее своему царю как невесту. Порфирородный и Страгигопул, как мы сказали, содержались в заключении, — эти самые воинственные люди, которые при своей воинской опытности не затруднялись давать большие битвы туркам, наводили на них страх и прогоняли их от римских пределов; пределы эти простирались тогда к востоку до мест, прилегающих к Меандру. Не встречая себе сопротивления решительно ни в ком, турки опустошали все, что находилось по ту сторону Меандра, а наконец в несчетном множестве перешли и самый Меандр. Все это вынудило царя сделать самый внимательный выбор из остальных римлян, чтобы лучших из них послать на помощь бедствующим в Азии римским селам и городам. В то время между военными людьми выдавался особенно Алексей Филантропин, имевший сан[154] пинкерна, — человек еще в цветущей молодости выказавший богатство дарований, которыми его наделила природа. Ему-то, как и следовало, царь дал войско и отправил его на восток. Вместе с ним отправлен был и протовестиарит[155] Ливадарий, человек пожилых лет, воинственный и, говорят, богатый глубокомыслием, чтобы он завладел ионийскими городами, как пинкерн — теми, которые находились за первыми. В короткое время Филантропин благодаря битвам вырос в глазах турков, точно сильный огонь, когда он примется за дерево. Он был, кроме того, очень щедр и близок к своим подчиненным, что лучше всего пролагает полководцу путь к победам и трофеям. Оттого-то и он так скоро достигал успеха в своих делах, не встречая ничего противного своему желанию. Таким образом оттуда преследуемые скифами, а отсюда отбрасываемые пинкерном, многие из пограничных турков в крайности избирали меньшее из зол и вместе с женами и детьми являлись перебежчиками к пинкерну; они впрочем не столько боялись преследовавшего их по пятам неприятеля, сколько увлекались приманками доброты и щедрости пинкерна. Вскоре большая часть их присоединилась даже к его войску. Но к веселому должно примешиваться и печальное, или, как утверждают греки, третья бочка у Юпитера отнюдь не без примеси несчастий. Поэтому двор Филантропина судьба наполнила утехами и радостями, а самый дом весь сполна засыпала бедствиями. Ливадарий, видя, что судьба ведет дела Филантропина под попутным ветром, допустил в себе различные опасенья и подозренья. Он боялся, чтобы пинкерн, возмечтав о себе и пользуясь благоприятным и счастливым стечением обстоятельств, не задумал отложиться и захватить в свои руки верховную власть, и боялся прежде всего за самого себя, как полководец, равный ему по своим правам. Тоже самое ворчали про себя и многие другие из важных лиц. Это внушала зависть, которая, если можно так выразиться, была пока в пеленках и питалась молоком, была пока углем, скрывавшим в себе под пеплом пожар. Все это не утаилось от критян, которые были для пинкерна всем с тех пор, как, поднявшись с женами и детьми, они перешли к нему с Крита[156]. Они пользовались у него большим почетом и особенною близостью, разделяя с ним не только опасности, но отчасти и самую власть. Такое положение внушило им самые преступные намеренья. Они не хотели довольствоваться тем, чем пользовались, но стали мечтать о положении гораздо более почетном и выгодном. Удачи, которые от времени до времени испытывают люди, служат для них испытанием, точно стадия или пробный камень. Они столько придают постыдной дерзости людям безрассудным, сколько располагают к похвальной сдержанности людей рассудительных. Когда и они услыхали упомянутые толки о пинкерне, то начали смущать его душу тяжелыми опасеньями, представляя ему дело не так, как оно было, но делая из мухи слона; при этом они усиливались убедить его отложиться как можно скорее, пока не испытал он того же, чему недавно подверглись те несчастные, т. е. Стратигопул и Порфирородный. Это тревожило Филантропина и ставило его в самое затруднительное положение; недоумения, подобно волнам, поднимались в его душе одно над другим. Не успевал он обсудить одной мысли, как возникала другая; и он беспрестанно терялся и путался в своих рассуждениях о том, на что ему решиться. Дело известное: кто сознает за собой какой-нибудь проступок, тот наперед уже видит, какого можно ожидать себе бедственного конца, и заранее ждет его, — с тех пор, как только дозволил себе проступок; в нем, если не что другое, по крайней мере то, что он предвидит беду, несколько облегчает удар беды. А кого постигает беда неожиданно, когда он за собой не сознает ничего дурного, того, естественно, она изумляет и приводит в состояние исступления. Но после продолжительной борьбы и колебания пинкерн наконец уступил тем, которые располагали его к измене. Он прежде всего приказал войску молчать при многолетиях царствующему дому. Опираясь на это приказание, критяне начали побуждать его силою, чтобы он как можно скорее возложил на себя царские знаки и успокоил умы своих приверженцев. «Последовать таким советам безотлагательно, — говорили они, — велит тебе значение самого дела; ничто другое не требует в равной мере решительной и быстрой деятельности и, можно сказать, огневого рвения. А если ты будешь медлить, то этим только доведешь воинов до нерешительности и раздумья, только заставишь их колебаться, как на острие бритвы, в большом страхе за неизвестное будущее, да и сам, пожалуй, будешь выдан ими». Но он не обращал внимания на их речи, не знаю почему, потому ли, что его устрашала важность дела, или потому, что имел другую тайную мысль, — как мне кажется, думал сперва захватить в свои руки Ливадария. Вести о таком положении дел скоро дошли и до Ливадария и до самого царя; было сообщено, что дела в смутном положении и что опасность грозит самому государству. Такая неожиданность сильно смутила царя, глубокая печаль, если можно так выразиться, повернула в его голове все вверх дном. Впрочем, уверенный в своей невинности пред Богом и в том, что он не подал никакого повода к такому делу, он не переменил своего местопребывания, не взялся за оружие и стрелы и не искал защиты в фалангах, но всю надежду возложил на Пречистую Богородицу и на Христа Спасителя, зная, что нет ничего, что не зависело бы от Его руки, но что все совершается по неисповедимым судьбам Промысла и каждое дело приходит к тому концу, какой Ему угодно определить. Воззрев на его сердечное сокрушение, Господь расстроил замыслы пинкерна, — как если бы лишил нагруженный корабль кормчих. Пинкерн, вместо того, чтобы первое нападение сделать на Ливадария, пока тот был еще не готов к обороне, напал на брата царя, Феодора, который тоже проживал где-то в Лидии. Он пользовался у царя полною доверенностью и большим расположением и потому жил, где и как хотел. А с тех пор, как узнал, что схвачен его брат, счел нужным держать себя скромнее и, сложив с себя знаки, присвоенные его сану, стал носить простое платье. Чрез то заслужил от царя большое и искреннее расположение. На него-то напал и его-то схватил пинкерн, чтобы его царственное имя не привлекло к нему кого-либо и чтобы таким образом не составилось около него войско и не послужило немалою помехою планам пинкерна. Но он и не догадался, что поймал тень вместо самой вещи. Протовестиарит Ливадарий, видя, что пинкерн занят такими мелочами, признал, что это сама вышняя Десница посылает ему случай выпутаться из таких трудных и неожиданных обстоятельств, употребил в дело все деньги и со всею поспешностью стянул около себя войска и из приморской Ионии, и из внутренних частей материка, словом — отовсюду. Обратив в деньги все свое имущество и имущество бывших при нем богачей и, кроме того, взяв большие суммы из царской казны, находившейся в Филадельфии, он доставил войску все в изобилии, причем обещал ему еще большие милости, желая обещаниями задобрить его. Таким образом не прошло десяти дней, как он с огромным войском явился в самой средине лидийской области, расположился там лагерем и приготовился дать пинкерну сильный отпор. А что больше всего помогло Ливадарию в короткое время уничтожить все затруднения, так это вот что. Зная, что критяне охраняют в битве пинкерна больше всех и находятся к нему ближе всех, он тайно входит с ними в сношения и обещает им выхлопотать у царя огромные деньги и большие почести, если они схватят пинкерна, свяжут его и выдадут в то время, когда войска вступят в сражение. Критяне и сами давно уже были недовольны медленностью и нерешительностью пинкерна в выполнении задуманных планов. Притом же они видели, что дела его принимают другой оборот. Поэтому они склонились на обещания Ливадария и во время сражения разыграли всю драму. Пинкерн был связан и выдан, а его войско в короткое время рассеялось. Таким образом дела устроились по мысли протовестиарита Ливадария и имели благоприятный для него конец; но он не снисходительно взглянул на побежденного, не выразил участия к несчастью человека и не обнаружил в себе человеческих чувств. Имея в виду, что царь не любит наказывать, и боясь, чтобы узник не получил помилования, на третий день по взятии его Ливадарий лишил его зрения. Такое жестокое и каменное сердце он показал в себе в отношении к этому несчастному! Люди очень легко доходят до безумия, если ими не управляет здравый смысл, сдерживая их указаниями на внезапные перевороты счастья. И то, что совершается во время войны и битвы, чтó бы то ни было, заслуживает извинения, так как рассудок тогда спутывается, руки опускаются, как у пьяного, и человек в своих действиях не руководится и не управляется здравым смыслом. Но когда опасности уже нет, когда есть время основательно и спокойно обсудить, можно ли решиться на те или другие дела; тогда дозволить себе что-нибудь предосудительное значит обнаружить в себе низкую душу.

9. Около этого времени случилось величайшее землетрясение, от которого многие огромные домы и многие огромные храмы — частью пали, частью же расселись. Упала и колонна с изваяньем Архистратига Михаила, которую пред храмом св. Апостолов поставил царь Михаил Палеолог, когда сделался обладателем Константинополя. Царь Андроник, его сын, опять возобновил и восстановил ее в прежнем виде. На следующее лето прибыла в Константинополь из Трапезунда сестра царя Евдокия, потому что там умер муж ее Иоанн Лаз[157]; она прибыла со вторым своим сыном, а первого, Алексея, оставила там с властью, какая принадлежала его отцу. Руки этой-то Евдокии прислал просить король Сербии с условием — заключить вечный союз с римлянами. Он был силен, римским владениям не давал покоя, города и села частью забирал, частью же опустошал. Это обстоятельство поставило царя в большое затруднение: во-первых, потому что он дорожил дружбою короля, во-вторых, потому что сестра царя Евдокия, находя такое замужество отвратительным, и слышать не хотела о нем, в-третьих, и потому, что король на этот раз просил себе уже четвертой супруги. Пожив несколько времени с первой супругой, дочерью правителя Влахии, он потом отослал ее на родину и женился на сестре жены своего брата, сняв с нее предварительно монашеское платье. Затем когда триваллская Церковь решительно восстала против беззакония, он спустя долгое время отослал и ее, между тем женился на сестре правителя Болгарии Святослава[158], — это третья супруга. Но ни от одной из трех не имел детей. Наконец, охладев и к этой, стал искать знатного родства. Так как Евдокия всеми силами души отказывалась от этого супружества, а он сильно настаивал, присоединяя к своему требованью немало и угроз, то царь в крайности указал королю на свою дочь Симониду, которой был тогда еще 5-й год, с условием, чтобы она воспитывалась у него до тех пор, пока не достигнет узаконенных для брака лет, и потом уже сделалась его супругой. Итак с наступлением весны, государь с государыней и дочерью отправились в Фессалонику, имея при себе и Порфирородного в оковах — из опасенья, чтобы он при содействии матери не убежал, так как мать, государыня Феодора, не переставала докучать за сына и просить его освобождения. Туда же прибыл и король, имея при себе заложниками сыновей знатных триваллов, а вместе и сестру Святослава, для верности договора. С нею немного после ее прибытия в Константинополь вступил в непозволительную связь Михаил Кутрул[159], который был зятем царя по сестре и по смерти этой супруги оставался вдовцом. Связь его с упомянутой женщиной сначала была покрыта тайною, а потом он вступил в явный и законный брак. Но, чтобы не распространяться, скажу только, что король, заключив прочный и твердый договор, который согласовался с желанием царя, отправился домой, причем взял с собою и Симониду, ребенка, тогда как сам был 40 лет и старше тестя царя почти пятью годами.

10. На следующий год, когда царь возвратился в столицу, некоторые из массагетов, живущих за Истром, тайно присылают к нему посольство. Их вообще называют аланами. Они издревле приняли христианство и, хотя впоследствии подчинились скифам телесно, невольно уступив их силе, но постоянно питали в душе заветную мечту о самостоятельности и отвращение к своим безбожным поработителям. Итак, они посылают просить необходимого для них участка земли, выражая желание явиться миром в числе превышающем 10 000 человек и обещая, если будет угодно царю, помогать ему всеми зависящими от них мерами против турков, которые, вошедши в силу, бесстрашно делали набеги и опустошали всю римскую Азию. Посольство доставило такое удовольствие царю, как будто оно ниспослано было с неба и обещало трофеи по всей Азии. Он говорил о себе, что после смуты, произведенной Филантропином, стал подозревать всех римлян и перестал верить в чью бы то ни было преданность к себе. Поэтому и днем и ночью он бредил об иноземной помощи, чего не следовало делать. Когда стали унижать всех вообще римлян, тогда римские дела пришли в упадок и дошли до крайне опасного положения, как это будет показано ниже. Как бы то ни было, но посольство было принято благосклонно, и более 10 тысяч массагетов прибыло с женами и детьми. А как им нужно было дать денег, лошадей и оружия, то и выдавали им, в чем они нуждались, или из царской казны, или из полковых, или наконец из общественных и частных сумм. Отсюда множество сборщиков податей в разных направлениях рассеялось по провинциям; число чиновников в ведомстве сбора податей увеличилось, сбор стали производить и оружием, и лошадьми. Обыскивали села, города, домы вельмож, домы воинов, монастыри, димы[160], театры, рынки — и все давали деньги и лошадей с неохотою и слезами, провожая новое войско не благожеланиями и приветствиями, а слезами и проклятьями. Перебравшись с царем Михаилом из Европы в Азию, оно расположилось лагерем при Магнезии, а турки сначала разместились по горам и чащам, — это было обыкновенным их делом, — чтобы под прикрытием местности высмотреть, сколько войска у противников, каково оно и так ли ведет себя в лагере, как требует воинская опытность. Они знали, что по большей части молва приносит такие вести, которым далеко не соответствует самое дело. Поэтому, ходя вокруг, высматривали, действительно ли войско противников им не по силам и не нужно ли прибегнуть к персидским хитростям и засадам, чтобы обойти его и отбросить назад. Когда же увидели, что те часто без всякого порядка выходят на добычу и сами еще более опустошают римские владения, чем явные враги, тогда отважнейшие из них в порядке, принятом у них в военное время, спустились с гор, сперва небольшое число, а потом все больше и больше; постоянно увеличиваясь в числе и становясь смелее в своих движениях, они прямо показывали, что хотят окружить царские войска. Но наши не дождались и первого нападения неприятелей и, снявшись оттуда, пошли тихим шагом, имея в тылу у себя варваров, которые шли за ними и расположились лагерем в самом близком от них расстоянии. Наши не видали даже, как велико число неприятелей; от трусости с ними случилось то же, что бывает с пьяными: пьяные видят не то, что есть на самом деле, но воображают, что это что-то другое, от излишка винных паров в голове их глаза как будто колеблются от волн и не могут твердо установиться на предмете. Войска, которые дают знать о себе буйством и дерзостью, сами себе причиняют вред и гибель. Прежде чем успеют неприятели сделать на них нападение, они сами уже обращаются в бегство от своей трусости и становятся врагами самих себя, по суду вышней правды, воздающей должное за их дела. Да нельзя было и ожидать, чтобы успешно пошли дела у тех, которых провожали в дорогу проклятьями и слезами. Царь, видя, что массагеты обратились в бегство, и не имея возможности с небольшим числом воинов противостать варварам, заперся в твердейшей крепости Магнезии и ограничился одним наблюдением, чем дело кончится. Массагеты же доходят до самого Геллеспонта, опустошая все поля христиан, и оттуда перебираются в Европу, как будто для того только и были призваны из Скифии, чтобы прежде времени открыть туркам дорогу к морю. Прошло немного дней, как явился в Византию и царь, а варвары, простираясь вперед, заняли почти все земли до самого Лесбоса и поделили их между собой.

11. В это время возгорелась война между генуэзцами и венецианцами; последние были побеждены первыми несколько раз в разных местах и потеряли весьма много как кораблей, так и денег. Наконец, снарядив 70 кораблей, пошли против тех генуэзцев, которые жили напротив Константинополя, но не захватили ни одного, потому что те заранее поместили своих жен, детей и деньги в стенах Константинополя, а сами, взошедши на свои трииры, убежали от преследователей, уплыв в Евксинский Понт. Таким образом венецианцы, не нашедши генуэзцев на месте, решились удовлетворить себя единственным средством — сжечь их домы и попавшиеся под руку пустые суда, и не только это, а и все домы римлян, бывшие за стеною, чтобы отмстить тем, которые дали безопасное убежище женам и детям их врагов вместе с их имуществом. За то римляне в свою очередь напали на живших внутри Константинополя венецианцев, некоторых растерзали и все их имущество разграбили. По этой причине на следующее лето венецианцы снаряжают снова восемнадцать триир и являются к царю с требованьем вознаграждения за понесенные убытки. Отнюдь не в правилах дружбы, говорили они, подвергать крайнему наказанию тех, которые слегка отмстили за испытанные ими большие оскорбления. Римляне ведь первые нарушили союз, доставив женам и детям наших врагов вместе с их имуществами самое безопасное убежище пред самою битвою. Царь отвечал, что требованье их неосновательно, но не смел наказать их за их дерзость приличным образом, по неимению триир, которые можно было бы противопоставить врагам (трииры, как мы уже сказали, прежде еще были уничтожены). После этого венецианцы сделались столь дерзки, что ни во что не ставили римлян, и нанесли такой позор римскому государству, что мне даже совестно рассказывать. Когда несчастья постигают нас по причинам от нас не зависящим, тогда естественно проникает душу скорбь, но умеренная, потому что в таком случае совесть не бичует нас упреками и мы считаем несчастье делом божеского суда, скрывающегося в неисповедимых судьбах Промысла. Здесь между тем сами римляне постарались и умудрились унизить достоинство римского государства, лишив море своих триир в видах прибыли, которая, будучи ничтожна, только принесла продолжительные и огромные потери и еще больше — позора. Если бы римский флот по-прежнему владел морем, то ни латиняне не дозволили бы себе таких дерзостей против римлян, ни турки никогда не увидели бы морского песка; да и римляне не дошли бы до такой крайности, что не только соседние народы, но и те, которые жили от них на далеком расстоянии, стали для них страшны, точно камень Тантала, висящий над головою на тонкой нитке; они вынуждены были платить всем ежегодно дань, как некогда афиняне и беотийцы, потерпев поражение, платили и Лизандру и Деркиллиде и лакедемонским Армостам. Но продолжаю свой рассказ. Вооруженные венецианцы, вошедши на своих триирах в Рог, пристали к северному берегу против дворца и отсюда послали требовать денег за тот убыток, какой потерпели венецианцы, живущие в Константинополе и никого не обидевшие; к требованью они присоединили угрозу — взять у римлян против воли больше, если они не выдадут должного добровольно. Когда же узнали, что царь отказывается дать удовлетворение, стали издеваться над силами римлян и тотчас же подожгли на противоположной стороне все домы, оставленные жителями, которые успели выбраться оттуда. Жгли они также склады снопов, какие находили на гумнах. Все это делалось в насмешку и в поруганье царю. Между тем случилось, что с севера подул легкий ветерок; дым понесся по его направлению и наполнил весь дворец. На следующий день, снявшись с якорей, они занялись нападением на суда, плывшие в город, и грабежом, который производили на островах Пропонтиды. Они при этом не довольствовались сбором денег; нет, вешая на рее мужчин головою вниз, бичевали их пред стенами города, чтобы родственники каждого, видя такое зрелище, бросали больше денег для их выкупа. Собрав таким образом денег больше, чем требовали, венецианцы отправились домой. Между тем патриарх Иоанн, видя, что его презирают за необразованность и простоту, и подвергаясь явным порицаниям от некоторых архиереев, впадает в печаль и уныние и подает царю письменное отречение от престола, не желая дальше терпеть обид. Удалившись на покой[161], он поселяется в монастыре Пречистой Богородицы Паммакаристы. Потом он отправляется на родину, в городок Созополь, где спокойно и доживает остаток своих дней.

Книга седьмая

1. Около этого времени с востока хлынули целые моря несчастий, как будто тысячи ветров, вдруг сорвавшись с противоположных концов, все взбурлили и взволновали. Когда восточные области римского государства остались без войска, то турецкие сатрапы соединенными силами прошли все пространство до самого моря и завели свои поселения по самым его берегам. Добычею неприятелей сделалось множество женщин и детей вместе с рабочим скотом и деньгами. Из тех, которые успели убежать, одни бежали в ближайшие города, другие явились во Фракию, босые и голые. Всю землю, сколько ее находилось в Азии под властью римлян, турки по общему согласию и жребию разделили между собою. Карман Алисурий[162] получил большую часть Фригии, также земли, простирающиеся от самой Антиохии, находящейся при реке Меандре, до Филадельфии и соседних с нею мест. Другой турок, по имени Сархан[163], получил земли, простирающиеся оттуда до Смирны и приморских мест в Ионии. Магнезию, Приину и Ефес еще прежде успел подчинить себе другой сатрап, Сасан. Земли, идущие от Лидии и Эолии до Мизии, прилегающей к Геллеспонту, заняли Калам и сын его Карас[164]. Земли около Олимпа и потом всю Вифинию получил другой, Атман[165]. Пространство от реки Сангария до Пафлагонии разделили между собою дети Амурия[166]. В следующем году Афанасий, бывший патриархом пред Иоанном и отказавшийся от патриаршества, говорят, тайно сообщил царю, что он предвидит гнев Божий на римлян и потому советует ему день и ночь молиться Богу до третьего дня. Когда же на другой день случилось землетрясение, то в нем царь увидел предсказанный Афанасием гнев Божий и после стал утверждать, что нет никого, кто бы больше его был достоин патриаршеского престола, так как нельзя видеть будущего без божественного озарения; кроме того, был убежден, что, как скоро он взойдет на патриаршеский престол, враги далеко удалятся от пределов римского государства, вместо зимы настанет весна, вместо волнения затишье, и границы римского государства легко расширятся. Это обстоятельство немало смутило почти всех архиереев и священников, всех настоятелей монастырей и всех клириков, почти, можно сказать, всех чиновников по делам торговым и всех вообще состоявших на общественных должностях. Все они вспомнили его суровость, какою он некогда отличался. Поэтому не поверили речам царя о землетрясении и пророчестве Афанасия и ворчали про себя, что это выдумка царя, который, желая возвысить Афанасия и вместе оправдать свое расположение к нему, пустил о нем такой ложный слух. Но ласками и словами убеждения царь достиг того, что некоторые из архиереев и монахов склонились на его сторону. Вместе с ними он пешком отправился на место жительства Афанасия, находившееся в Ксиролофе, и, переговорив с Афанасием о патриаршеском престоле, что было нужно, убедил его принять и знаки патриаршеского сана. В повторении рукоположения и соединенной с ним торжественности не было надобности, потому что рукоположение было давно уже получено им, хотя он и отказался было от патриаршества вследствие неудовольствий. Таким образом в седьмой день после этого Афанасий восходит на патриаршеский престол. Тогда временно проживал в Константинополе патриарх египетской Александрии, человек, внушавший к себе уважение и рассудительностью, и добродушием. Чрез то он приобрел себе большое уважение и большую благосклонность у царя. Он-то, видя в царе горячее расположение к патриарху Афанасию и слыша, что царь постоянно превозносит его имя великими похвалами, что называется, до небес, и сравнивает его во всех отношениях с божественным Златоустом, сделал очень тонкий намек на речи царя и на его, можно сказать, неуместное расположение к Афанасию, — почти в таких словах: «Был один сапожник и держал у себя белую кошку, которая каждый день ловила в доме по одной мыши. Однажды кошка как-то оплошала и упала в кадку, в которой сапожник держал в жидком виде черную краску для окрашивания кож; оттуда она едва выбралась, сделавшись уже черною. А мыши подумали, что она, переменив свою одежду на монашескую, конечно, не станет есть мяса. Поэтому они бесстрашно высыпали на пол и принялись обнюхивать и там и сям, чем бы поживиться. Кошка, пришедши и увидав такую богатую добычу, не могла, конечно, изловить всех, хотя и очень хотела; однако ж схватила двух и села. Прочие все бросились бежать, удивляясь, каким образом она с тех пор, как облеклась в монашескую одежду, стала более жестока». — «Боюсь я, — продолжал он, — чтобы и этот Афанасий, только что получивший патриаршеский престол в награду за свои предсказанья, не затмил своей прежней суровости новою».

2. В эти времена начали войну между собою два короля, итальянский Карл и сицилийский Февдерих[167]. Сицилия — остров большой и многолюдный, отстоящий от материка не более, как на 50 миль, если измерять расстояние от итальянского мыса Скиллея до приморского города на острове Сицилии, Мессины. Карл, издавна, желая подчинить себе Сицилию и простирая на нее виды, тайно строил длинные корабли, приготовлял по возможности и все другое, что требуется для войны как на море, так и на суше. Когда же вражда сделалась открытою, Карл сначала наводил страх на неприготовленного Февдериха и сильно налегал на него, часто перебираясь с материка на остров со всем своим войском, и пешим, и конным; в течение двух лет он вредил владениям Февдериха, зимой возвращаясь домой, а весной являясь обратно с большими силами. Между тем в то время один латинянин по имени Рожер набрал войско в Нижней Иверии[168] и Галатии, лежащей к западу, по ту сторону Альп, — войско из людей бездомовных, которые рады были сражаться и на море, и на суше, и наполнил им не менее 4 триир; с ними бесстрашно он вел жизнь пирата, оставляя далеко за собою всех, когда-либо занимавшихся этим ремеслом; он не только нападал на корабли, шедшие с грузом с севера на юг и обратно, но разъезжал и около больших островов, нападал на них и был грозою в Нижнем море[169]. А так как Сицилия была заперта со всех сторон и морским и сухопутным войском Карла, и Февдериху необходимо было обратиться к иноземной помощи, то он и обращается к упомянутому Рожеру, поручая ему набрать где только может еще до 1000 храбрейших всадников, чтобы войску Карла смело и отважно противопоставить равные силы. Как скоро тот пришел и привел с собою 1000 пехоты, состоявшей на кораблях, и 1000 конницы; то все сицилийские города, которые Карл взял и поработил, не привыкши к чужеземному игу, тотчас же опять перешли к Февдериху, — точно марка перевернулась. Услышав об этом, Карл сильно был раздосадован и вышел из себя, точно сумасшедший. Он видел, что его давние надежды, уже осуществлявшиеся, рушились, и что плоды его трудов, введенные, можно сказать, уже в самую пристань, вдруг пошли ко дну. Поэтому с окончанием весны, он явился с большею силою, но, сразившись с Февдерихом, который стал теперь уже сильнее по количеству и качеству воинов, не достиг чего хотел. После такого окончания года с наступлением весны Карл, можно сказать, двинул в Сицилию всю Италию, чтобы этим походом окончательно порешить и заключить длинный ряд войн. Но, побежденный, он возвращается домой с большими потерями и как бы в торжественном сопровождении скорбей. Поставленный в безвыходное положение, он отправляет уже к Февдериху посольство с предложениями мира и брачного союза между их детьми.

3. Когда таким образом обе стороны сошлись и короли, положив оружие, заключили между собою ненарушимый мир, союзники Февдериха должны были подумать о том, как бы лучше поступить в их положении. У них не было ни домов, ни недвижимого имущества, чтобы поспешить возвращением на родину. Это был сброд из разных мест разного рода бездомовных людей, которые, соединившись для разбоя и грабежа, проводили бродячую жизнь вне своего отечества. В этих обстоятельствах предводитель их Рожер нашел нужным отправить послов к царю Андронику с предложением: что, если угодно, он явится к нему на помощь против турков. Царь принял предложение посольства с большим удовольствием, и Рожер прибыл из Сицилии с двумя тысячами ратников. Одну тысячу он называл каталонцами, потому что большая часть их происходила из этого народа, а другую называл амогаварами (almugavaros), — так называются по-латыни пешие воины во время походов. Рожер принял их в свою пехоту, потому и называл этим именем. Немедленно по его прибытии царь принял его к себе в родство, выдав за него замуж свою племянницу по сестре, дочь Асана, Марию, и возвел его в достоинство великого дукса. Когда же спустя немного времени по приглашению Рожера прибыл и другой каталонец, Беренгарий Тенца, то царь Рожеру дал сан кесаря, а Беренгарию сан великого дукса. Денежные издержки на одежду, подарки и годовое содержание для них были до того огромны, что царская казна в короткое время опустела. Сверх того, нужно ли и говорить, что когда пришлось им, переправившись в Азию, сражаться с врагами, они по дороге делали страшные оскорбления римлянам, которые бежали от них по приморским городам Азии? Мужчинами и женщинами они распоряжались ни чуть не лучше, чем невольниками, чужим добром нагло пользовались, как своим, и, само собою разумеется, удалялись, провожаемые всевозможными проклятьями и горячими слезами несчастных, которых они обидели. Вот что было сделано в первый год. С наступлением же весны[170] они отправились на неприятелей, осаждавших Филадельфию. Жители Филадельфии в это время боролись с двумя бедствиями: вне с неприятелями, уже давно державшими их в осаде, а внутри с неприятелем более жестоким — с недостатком во всем необходимом и с голодом. Но они доблестно и мужественно отстояли себя при помощи вышней десницы, содействовавшей им ради великих добродетелей иерарха этого города, божественного мужа Феолипта[171]. Неприятели, увидев стройное движение латинян, блеск их вооружения и неудержимую силу нападения, были поражены страхом и бросились бежать. И бежали не только дальше от города, но почти за древние римские границы. Это войско было устроено так хорошо, так отличалось вооружением, военною опытностью и многочисленностью (наряду с латинянами там воевали не только отборные воины из римлян, но и аланское[172] войско, сколько его было) и привело неприятелей в такой ужас, что многие говорили тогда: если б приказ царя, внушенный каким-то опасением, не помешал войску идти дальше, то в короткое время без труда были бы возвращены царю все римские города и области, очищенные от неприятеля. Но это говорили только люди, которые смотрят лишь на настоящее и не могут прозревать ничего в будущем. Без всякого сомнения, самим Богом было предопределено, чтобы дела римлян дошли до последней крайности. Потому-то по неисповедимым судьбам Промысла вместо ожидаемых блестящих успехов постигло римлян множество неудач. Впрочем, этот поход легко завершили к концу весны. Преследовать неприятелей дальше им не было возможности по отсутствию у них проводников, которые по незнакомой и невиданной местности могли бы провести их прямо куда следует; они видели, что продолжать поход без проводников значило бы устлать дорогу трупами, да и Рожер, бывавший на многих войнах и приобретший много воинской опытности, был не из таких людей, которые способны безрассудно подвергать себя опасностям. Поэтому все воротились назад и разошлись: римляне возвратились домой, алане также. Что же касается до латинян, шедших с кесарем Рожером, то они, проходя чрез оставшиеся у несчастных римлян города, поступали как нельзя хуже: они накинулись, как на неприятелей, на тех, которыми были призваны, говоря в свое оправдание, что не получают от казны определенного годового жалованья и что потому, прежде чем умереть с голоду им самим, им необходимо уморить тех, которые их призвали, а своих обещаний не выполнили. Таким образом можно было видеть не только то, как расхищались имущества жалких римлян, как были насилуемы девицы и замужние женщины, как были связываемы и истязуемы другими способами старики и священники (неприязненная и безжалостная рука латинян была находчива на истязания), но часто и то, как над головой римлянина сверкал обнаженный меч, грозя ему немедленною смертью, если не объявит, где хранятся его деньги. Римляне или отдавали все и сами оставались ни с чем, или же, не имея чем откупиться, валялись по дорогам с отсеченными оконечностями тела, представляя из себя жалкое зрелище, выпрашивая у прохожих ломоть хлеба или какой-нибудь овол и не имея никаких других средств к поддержанию жизни, кроме языка и ручьев слез. Узнал об этом и царь. Он видел, что призванные им чужеземцы опустошают римские владения больше, чем неприятели, что они для римлян сущее божеское наказание. Но видел и то, что не может отомстить им за все их обиды, потому что его полки возбуждали только смех своею малочисленностью. В то время, как он находился в таком стеснительном положении и не знал, как выйти из него, кесарь Рожер со всем латинским войском перешел во Фракию, потому что у римлян в Азии не оставалось уже ничего — ни денег, ни другого чего, что могло бы питать желудки этих палачей. Между тем он вздумал, оставив прочих воинов в крепости Каллиуполе[173], с 200 других, отборных, отправиться к царю Михаилу, бывшему тогда с войском во Фракии, и потребовать от него положенного ему с войском годового жалованья, а если будет нужно, то и пригрозить ему. Когда он сделал это, царь вспылил от гнева, который впрочем давно уже таил на Рожера в душе, а воины, в значительном числе окружавшие Михаила, обнажив мечи, тут же возле царской ставки изрубили Рожера[174], а вместе с ним и некоторых из его спутников. Но большая часть из них спаслась бегством и поспешила уведомить о происшедшем латинян, бывших в Каллиуполе.

4. Римские воины, совершив такое дело, вообразили, что этим они смирили гордость и заносчивость латинян, что те теперь отдадут себя римлянам в услужение и телом и душой, и что им осталось только выбрать одно из двух: или согласиться служить римлянам, или же против воли возвратиться той же дорогой, которой и пришли. Но тешить себя такими мыслями прилично только недалекому уму, который такого рода, что направляется в самую глубь тины и не может возвыситься до мысли, что событиями располагает Промысл, соответственно тем вызовам, которые мы делаем Ему нашими делами. Мы забываем эти дела и по самолюбию отклоняем от себя вину в тех неприятностях, которые испытываем из-за них. Между тем правда, записав их в своем свитке, ожидает, так сказать, времени жатвы и молотьбы, чтобы посеявшим семена воздать соответствующими плодами. Из этих событий хорошо было бы извлечь урок, что чему не содействует вышняя Десница, против того восстают и земля, и море, и воздух, жестоко мстя всякому, кто вздумал бы избежать суда Божия. А еще лучше было бы, запомнив этот урок, поставить себе за правило — не противиться свыше положенному определению, каково бы оно ни было, не делать ничего вопреки ему, но, спокойно покоряясь своей участи, пользоваться временем и скорее уступать силе обстоятельств, хотя бы и не хотелось, чем идти наперекор. В самом деле, гораздо лучше, ничего не делая, соображаться с текущим порядком вещей, чем, принимая какие-нибудь меры, доставлять пищу неблагоприятному времени. Это походило бы на то, как если бы кто-нибудь, испугавшись распространения огня, охватившего окружающие его дом строения, вместо того, чтобы стараться отвесть пламя от дома или совершенно погасить его, стал бы подкладывать в огонь ноши хвороста и подливать масла; или же если бы кто-нибудь при северном ветре, неистово рвущемся сверху и громоздящем одни волны на другие, вздумал по доброй воле на какой-нибудь лодочке пуститься против течения. Все подобного рода действия не из числа тех, которые доставляют веселое и приятное зрелище; нет, они принадлежат к тем, которые только поднимают на себя враждебную руку и скоро приносят решительную гибель. Если бы мы в подтверждение своих слов не могли в настоящую минуту припомнить ничего больше, то было бы достаточно и того, что случилось в те времена. Римляне ничего не опустили, чтобы поправить дела, между тем все вышло наоборот. Римские вожди по несправедливым подозрениям одни находились в оковах, а другие встречали в царе одну холодность. Отсюда, когда явились на помощь иноземцы, сначала массагеты, а потом латиняне, римлянам пришлось терпеть от них гораздо больше, чем от явных врагов. Из многого нечто мы уже рассказали, в чем человек, смотрящий на дело прямо и без предубеждения, найдет ясное доказательство гнева Божия и умеренное наказание за непомерные преступления. Яснейшим же доказательством этого была смерть кесаря Рожера. Римляне решились умертвить его, желая вознаградить себя за то, что призвали его, и надеясь избавиться от неприятностей, какие терпели от него. Но его смерть, как увидим, сверх всякого ожидания, положила начало бедствиям гораздо более тяжким. Так, когда божественный Промысл не содействует людским планам и делам, их постигает худой и самый несчастный конец. В этом случае и умный не бывает умным, и храбрый храбрым; но и умные планы оканчиваются глупо, и благородные, мужественные усилия сопровождаются тем, что недостойно человека мужественного и что даже очень постыдно. Но пора возвратиться к тому, от чего мы было отступили. Находившиеся в Каллиуполе латиняне, узнав об убиении кесаря, первым делом перерезали без разбору всех живших в Каллиуполе римлян и, отлично укрепив стены этого города, обратили его в крепость и надежнейшее убежище для себя. Потом, разделив свои войска на две части, одну посадили на свои суда, которых было у них восемь, и поставили над ними навархом Беренгария Тенцу, с тем чтобы они, разъезжая у геллеспонтского пролива, ловили плывущие то взад, то вперед римские грузовые суда. Другая же часть войска во всеоружии пошла на грабеж и на разорение остальной Фракии и, нападая днем и ночью, принялась ее опустошать. Но Беренгарию Тенце со всем флотом Промыслом суждено было в непродолжительном времени погибнуть; латиняне нерассудительно напали на 16 кораблей, шедших из Генуи и отлично вооруженных из опасения пиратов, о которых ходили слухи. В происшедшей схватке одни из латинян сделались добычею моря, другие меча; наварх Беренгарий со многими из окружавших его заживо взят был в плен и потом выдан его единоземцам за деньги. Лишившись так неожиданно флота и большей части войска, каталонцы многие дни оставались на месте в страхе за неизвестное будущее; они оробели и очень упали духом. Их мысли заняла и сильно смущала опасность со стороны массагетов, которые, воюя вместе с ними в Азии, поссорились с ними по какому-то пустому поводу и многих из них убили. Немало также боялись они и фракийских воинов, потому что незадолго пред тем постоянно нападали на их земли и дерзко жгли их домы. Им не оставалось никакой надежды на пощаду от кого бы то ни было, так что, если бы даже они захотели помириться с царем, и это дело не было бы для них безопасно. Но больше всего напугал их слух, будто царь Михаил готов выступить против них с большим войском. Поэтому они, вырыв вокруг крепости глубокий ров и сделав кругом ее насыпь, приготовились к осаде. Для этого предварительно запаслись посредством грабежа продовольствием. Но так как время шло, а ожидаемый приход царя не осуществлялся, то они обратились к другим мерам. Впрочем, дела каталонцев находились в таком положении, что им решительно было невозможно не бояться, опасности в разных видах грозили им со всех сторон. В такой крайности они составили замысл, который мог сопровождаться для римлян печальными последствиями. Они отправили к жившим на противоположном берегу туркам послов — просить союза и получили тогда же 300 ратников вдобавок к своим 5000, а чрез несколько времени немало и других, явившихся перебежчиками. Выходя вместе с ними, они часто опустошали окрестности и забирали целые стада лошадей, коров и овец вместе с их хозяевами. Далее переносить это было невозможно ни для римлян, ни для римских царей, и потому с той и другой стороны начали готовиться к битве. Так как каталонцы вместе с турками держались между двумя городками, — разумею Кипселлу и Апры[175]; то царь Михаил, взяв фракийские и македонские полки и вдобавок фаланги массагетов и туркопулов, расположился лагерем на равнине, окружающей Апры. Туркопулов была тысяча; это были те, которые, как мы уже сказали, прибыли к римлянам вместе с султаном Азатином, искавшим себе убежища, но не последовали за ним, когда его уводили оттуда европейские скифы, потому что полюбили житье у римлян и с православною верою приняли св. крещение. Затем они были зачислены в римское войско. Чрез несколько дней некоторые из досмотрщиков пришли с известием, что неприятели близко. Царь встал и приказал войску вооружаться, а предводителям и военачальникам выстраивать и готовить к битве фаланги с их ближайшими начальниками. Видя, что неприятели построились тремя фалангами, они и сами сделали то же. Туркопулы с массагетами составили левое крыло, на правом стали отборные всадники из фракийцев и македонцев, а в средине остальная очень большая часть конницы вместе с пехотою. Царь, объезжая ряды, воодушевлял воинов к мужественному нападению. С восходом солнца и неприятели подошли и выстроились напротив, имея на том и на другом крыле турков, а каталонские тяжеловооруженные фаланги в средине по причине их неповоротливости. Между тем массагеты, давно уже замыслившие измену, — потому что не очень были довольны римлянами и, кроме того, имели тайные приглашения от европейских скифов, — вдруг перед самою битвою обнаружили свое вероломство. Едва только с той и другой стороны подан был знак к сражению, они тотчас уклонились и стали в стороне, не помогая римлянам, но не сражаясь и против неприятелей. То же сделали и туркопулы, потому ли, что заранее условились с массагетами об этом гнусном деле, или же просто так им вздумалось. Такая неожиданность отняла у римлян всю бодрость в самую решительную минуту битвы и весь успех ее отдала в руки неприятелей. В самом деле, неожиданная измена навела на римское войско такой страх и внесла в его ряды такое смятение, какое может произвесть только жестокий порыв северного ветра, когда он, налетев на судно, плывущее по широкому морю, рвет веревки и паруса, чтобы в заключение залить судно и отправить его ко дну. Царь, видя, что ряды так неожиданно смешались и большая часть войска смотрела, как бы убежать, быстро разъезжал и всех военачальников, обращаясь к ним со слезами и называя каждого по имени, уговаривал стоять крепко и не уступать врагам победу так легко. Но о его словах мало заботились и бросились бежать без оглядки. Видя, что дело дошло до отчаянного положения и что большая часть пехоты беспощадно изрублена и истоптана, царь это время нашел вполне приличным, чтобы не щадить себя для подданных и, бросившись на явную опасность, тем самым пристыдить вероломных воинов. А потому, обратившись к окружающим (их было очень мало), сказал: «Господа! теперь такое время, что смерть лучше жизни, а жизнь хуже смерти». Сказав это и призвав божественную помощь, он бросается вместе с ними на неприятелей и убивает из них некоторых, попавшихся под руку, разрывает фалангу и тем производит немалое замешательство в неприятельском войске. Стрелы так и сыпались на него, как и на коня, но он остался цел. Когда же конь его пал, он очутился в опасности быть окруженным неприятелями, и, быть может, дело и дошло бы до такого несчастья, если бы кто-то из бывших при нем из любви к своему государю не пожертвовал за него жизнью, отдав ему своего коня. Чрез это царь спасся от опасности, уже нависшей над ним, а тот, кто отдал ему своего коня, попал под неприятельских лошадей и лишился жизни. Отсюда царь отправился в Дидимотих[176] и выслушал от своего отца-царя длинный выговор за то, что, будучи царем, действовал недостойно своего сана, — без нужды подвергая себя опасности, а в своем лице благоденствие и всех римлян. Неприятели же, бросившись преследовать бегущих, одних убивали, других брали в плен живыми, пока наступивший вечер не прекратил преследования. Утром на другой день, обобрав, что было на убитых, и разделив добычу, неприятели смело начали опустошать и выжигать фракийские села. Чрез несколько дней явились к каталонцам перебежчиками и названные нами туркопулы и, быв приняты ими с удовольствием, присоединились к туркам Халила, как своим соплеменникам. А Халилом назывался вождь турков. Спустя немного времени Фаренца Ксимен и Беренгарий Тенца поссорились с своим вождем Рекафортом. Им, людям благородного происхождения, говорили они, неприлично быть под начальством у человека незнатного рода и вышедшего из низкой доли. Коротко сказать, ссора дошла до того, что они взялись за оружие, — и Беренгарий Тенца тотчас же пал в драке, а Фаренца Ксимен ускользнул к царю Андронику и, сверх всякого чаянья, удостоен был самого блестящего приема. Он возведен был в сан великого дукса и соединен браком с вдовствующею племянницею царя по сестре, Феодорою. Между тем массагеты, условившись предварительно с скифами в том, что перейдут к ним все и с своими семействами, и взяв с собою жен и детей, готовы были уже перейти через Эм[177], — так называются горы, составляющие границу между римлянами и болгарами. Но туркопулы все миром, в соединении с большим числом каталонцев, напали на них при подошве горы и, исключая немногих, перебили всех без разбора. Туркопулы с давних пор и много раз воевали вместе с массагетами, причем естественно делались участниками нередко в богатой и большой добыче, но при дележе всегда получали меньшую долю, как ни настаивали. Будучи не в силах бороться с ними, как слабейшие с сильнейшими, туркопулы только выжидали времени, питая в душе своей затаенную злобу. Вот теперь при случае они ее и обнаружили. Так-то.