5. Теперь я возвращаюсь к прерванному рассказу. Султан Азатин, хотя и убежал, как сказано, из города Эна вместе с своим сыном Меликом и перебрался за Истр, но его желанию не суждено было исполниться, тому неожиданно помешала его смерть. Мелик же, прожив там некоторое время как пришлец, которому жить там было не слишком приятно, пробрался чрез Понт к скифам в Азию и, нашедши случай, потребовал себе власти над турками, как отцовского наследства. И одни из сатрапов согласились признать его своим властелином, а другие медлили. Некто же по имени Амурий, собрав не малое, но большое число разбойнического люда, открыл против него войну и, обратив его в решительное бегство, преследовал до самого моря. Мелик спасся бегством в понтийской Ираклии. С наступленьем же весны он решился отправиться к царю, проживавшему у Нимфея. Однако ж, и отправившись, он не явился туда, но поворотил на другую дорогу и опять явился к туркам с требованьем отцовской власти. Затем в скором времени и он умер, будучи тайно убит заговорщиками. Когда турецкое царство так растлело и его дела из счастливого и блестящего положения дошли до крайней неурядицы, то не только сатрапы и люди, отличавшиеся родом и заслугами, раздробили между собою царство на множество участков, но еще многие из людей незнатных и неизвестных, окружив себя всяким сбродом, взялись за разбой, не имея при себе ничего, кроме лука и колчана. Укрываясь в разных ущельях, они часто производили неожиданные набеги и сильно тревожили пограничные римские села и города. Случилось же так, что незадолго пред тем стража, стоявшая в расположенных на горах замках, оставила их, не получая ежегодного жалованья из царской казны. Сначала это казалось делом, не стоящим внимания, а после сделалось для римлян причиною бедствий и принесло большие несчастья. Турки, наделавшие у себя множество сатрапий, будучи преследуемы скифами, в свою очередь преследовали римлян. И чем слабее становились сравнительно с скифами, тем мужественнее делались пред римлянами, так что нападение скифов было для них причиною не несчастья, а напротив большого благополучия. Много раз они разливались из Пафлагонии и Памфилии и опустошали римскую землю. Битвы происходили постоянно; но одна из них была особенно жестока и послужила для римлян началом всевозможных бед. Когда турки собрали около Пафлагонии большие войска, царь решился послать туда большую и соответственную силу, чтобы их быстрому движению по возможности дать отпор и чтобы они, как бы разметав ворота, не разлились потом с полным бесстрашием и по остальной стране. Итак, он послал туда достаточное количество войска, но военачальники своим неблагоразумием сгубили его. Турки, намереваясь на следующий день дать сраженье, провели всю ночь без сна и еще до рассвета разместили немалое число засад на восточном берегу ближайшей реки. Потом перешли реку и выстроились. Когда же настало время, вступили в бой. Сначала они едва было выдержали напор римлян, однако ж оправились и устояли, ведя битву не однообразно, но по своему обычаю — на разные лады. Они то прикидываются бегущими, то живо оборачиваются назад, и так — постоянно, чтобы спутать строй неприятельских войск, сбить их с надлежащей точки опоры, а потом, напав на расстроенные ряды, уже легко обратить их в бегство. Впрочем, эти обычные их приемы не удались, потому что римляне были прекрасно защищены и вооружены. Потеряв очень многих из своего войска, они бросились без оглядки к реке. Римское войско преследовало их (о! если бы этого не было!) неотступно, хотя более рассудительные военачальники, не переставая, кричали и останавливали преследовавших, находя бегство врагов подозрительным и умышленным. Но, верно, этому сраженью надлежало сделаться началом дальнейших поражений римлян, по воле Промысла, в меру наказывающего за бесчисленные согрешенья. Римляне, переправившись чрез реку, и там преследовали турков, которые, переправившись, побежали медленнее, пока неожиданно и сверх всякого чаянья не попали на засады и пока, изнуренные преследованьем и зноем, не натолкнулись на людей бодрых и с свежими силами. Здесь, быв окружены с одной стороны тысячами войска, а с другой рекою, исключая немногих, все они были изрублены, не будучи в состоянии сделать что-нибудь достойное рассказа и упоминания. С сих пор точно отворились ворота, и неприятели, не встречая нигде препятствия или сопротивления, начали сплошь опустошать и жечь римскую землю, пока не спустились до реки Сангария. Царь, видя себя в таком отчаянном положении, укрепил реку Сангарий частыми крепостями, чтобы, перешедши и ее, не завладели они и Вифиниею. Отвлекать же другие римские войска от их занятий нашел неудобным. Войска фракийские были заняты битвами с болгарами, македонские сдерживали движения в Фессалии и Иллирии, находившиеся в нижней Азии (которая граничит с Фригиею и Ликиею и омывается водами Меандра) имели назначенье давать отпор разбойническим нападениям там и сям бродивших турков. Уничтожить же флот и высадить морское войско на сушу казалось ему делом самым безрассудным; тогда бы немедленно нарушилась тишина и на море и настали бы бури и непогоды страшнее тех, которые были в Азии. Поэтому царь приказывает каждому войску оставаться на своем месте для отражения неприятелей, предпочитая верное обеспечение того, что было в настоящем, успеху опасного предприятия в неверном будущем. После того, как варвары безбоязненно засели в наших горных замках в Азии и всю отнятую землю разделили на сатрапии, их владычество распространилось от моря Понтийского и Галатийского до моря, находящегося около Ликии и Карии и до реки Евримедонта. Кто будет в силах составить слово, более обширное, чем Илиада, для достойного повествования о тех бедствиях, которые они наносили римлянам постоянно, днем и ночью, так что чем более ослабевали римляне, тем более усиливались варвары! Все представить вкоротке и как бы в оглавлении было бы делом, превышающим силу мысли и языка, да в таком случае отнюдь не почувствовалось бы то, что достойно слез. А обо всем рассказывать обстоятельно невозможно ни нам, ни другому кому, у кого есть нежное и чувствительное сердце, потому что тогда пришлось бы постоянно обливаться слезами, и другому показалось бы, что мы не историю пишем, а тянем жалобную песню. Итак, мы будем не обо всем рассказывать, как не все и опускать, но отделяя из многого немногое, и то кстати и к случаю. Во время первого своего нашествия варвары, захватив несчетное множество мужчин и женщин со всем, что носят на себе отлично вооруженные люди, поделили их между собою, как добычу. В этой добыче находились между прочим две сестры, молодые девицы. Видя, что должны будут расстаться, так как достались не одному господину, они стали одна против другой и зарыдали так, как едва ли рыдали троянская Экава, вечно плачущая Ниова и все те, о которых рассказывают нам трагические писатели. Они с горечью били себя в грудь, ногтями открывали на себе струи крови, в отчаянье издавали раздирающие душу вопли, наконец, крепко обнявшись, от глубокого горя тотчас умерли, как будто сама природа не хотела допустить, чтобы их тела разлучились прежде душ. Около этого времени сын царя, Андроник, отправившись по отцовскому приказанью восстановил город, с давних пор находившийся в развалинах по ту сторону реки Меандра, так называемые Траллы, чтобы он был на будущее время обороною ближайших мест в случае набега неприятелей. Но не прошло еще четырех лет после его возобновления, как турки окружили его и продолжительною осадою довели находившихся внутри его до того, что они, несмотря на свое число, простиравшееся до двадцати тысяч, чтобы не умереть от жажды и голода, сдались неприятелям. Отведенные в плен, они завидовали участи умерших, которые однажды навсегда освободились от рабства и тяжких трудов. Но вот чего я едва не опустил. Когда возобновляли город, нашли камень, с давних пор зарытый там; на нем было написано такое предсказанье: «Красота города Тралл со временем померкнет; от него впоследствии останется самая незначительная часть, которой притом будет угрожать народ, не имеющий правителя, но никогда он не будет взят; будет же восстановлен одним могущественным мужем, которого имя происходить от победы: он со славою проживет восемь девятериц солнечных кругов и в течение трех седмериц возвеличит город Аттала, которому подчинятся западные города и пред которым преклонятся по-детски непреклонные». Многие находили, что это предсказанье не древнего, а позднейшего происхождения. Но были и такие, которые считали его подлинным и истинным, и потому предсказывали царю многие лета; они не ограничивались одною восьмеричною девятерицею, которая составляет семьдесят два года, но к ней прибавляли еще три седмерицы, так что всего выходило девяносто три года. Но так как вообще предсказанья трудно понимать, потому что они темны и допускают много толкований и догадок до самого своего исполнения, то и это предсказанье удерживало в заблуждении многих и самого царя Андроника до самой его кончины, о чем будет сказано. После же его смерти предсказанье объяснилось само собою. Семьдесят два года жизни царь Андроник прожил на царском престоле, да еще в монастыре около двух лет. А слова «в течение трех седмериц» относили к тому, что истекал уже двадцать первый год с тех пор, как он восстановил и украсил город. Первым основателем города был некто Аттал, знатный выходец из Трои, построивший его в память этой древней Трои, после того как она была взята. Если разложить названье — Траллы, то выйдет Τρόια ἄλλη, т. е. другая Троя. Но о жизни и кончине царя Андроника скажем обстоятельно после, в своем месте. А теперь с своим повествованьем возвращаемся на прежнюю дорогу.

6. Мы сказали выше, что король Италии Карл был человек, способный на великие дела, необычайно изобретательный и находчивый как в составлении планов, так и в их выполнении. Но у него был соперник еще более сильный — царь, который, можно сказать, стоял на более возвышенном месте. Отсюда ни этот не позволял тому выполнить замыслы против римлян, ни тот не позволял царю выполнить замыслы против латинян. Долгое время силы их оставались в равновесии, так что об этих мудрейших людях с одинаковым расположеньем как к тому, так и к другому начали говорить: если бы тогда римским государством не управлял такой царь, то оно легко подпало бы под власть короля Италии Карла, и опять: если бы тогда делами итальянцев не заведовал такой король, то государство итальянское в свою очередь легко подпало бы под власть царя. А я только дивлюсь неисследимому Промыслу Божию, который даже крайности сводит к одному концу. Когда Он хочет, чтобы обе враждующие державы оставались независимыми и чтобы одна не усиливалась за счет другой, то равно промышляет о той и о другой. Для этого Он или находит и поставляет над ними правителей мудрых и ревностных, чтобы их порывы, взаимно встречаясь, сдерживались и теряли свою силу, и чтобы таким образом сохранялось спокойствие как там, так и здесь. Или же — обоих правителей недалеких по уму и слабых, чтобы ни один из них не мог восстать на другого, ни перейти за положенную черту, либо смешать старинные границы владений. Таким образом из двух крайностей Он созидает одно — безопасность. Вот и здесь: Карл во все время своей жизни постоянно строил замыслы и завоевательные планы против римлян, но постоянно оставался без успеха, встречая себе отпор в мудрых распоряжениях и мерах царя. Я в свое время обстоятельно рассказывал о других делах Карла, а теперь намерен рассказать о последнем. Карл постоянно томился замыслом против царя и только ждал случая привести его в исполнение. И вот, увидав, что здесь против царя восстал правитель Фессалии, Иоанн Севастократор, а там поднялись иллирийцы, нашел это время самым удобным для нападения с суши и с моря на римское государство, подвергшееся таким смутам, и для осуществления своей давней мечты. Он собирает большие морские силы, еще больше собирает сухопутного войска, над которым поставляет начальником человека храброго, по имени Росонсула. Тот берет сухопутные войска и переправляется через Ионийское море, рассчитывая, наверное, что, взяв крепость Белград и важнейшие крепости в Македонии, он потом безнаказанно пройдет до самой Византии, и что, конечно, не найдется никого, кто бы, встретившись с таким огромным и так надежно вооруженным войском, благополучно отделался от него. Узнав об этом, царь не думал медлить, но решил употребить в дело и оружие, и деньги, и все меры, какие могла внушить ему его мудрость. Отсюда можно видеть, насколько сильнее мудрость оружия, и находчивость мириад войска. Сперва он употребил в дело огромные деньги, при посредстве которых вооружил против Карла сицилийского короля Фридриха, чтобы по крайней мере помешать отплытию морских сил Карла и озаботить его делами под рукою вместо дел вдали. Царь находил эту меру чрезвычайно важною и больше всего рассчитывал на нее. Итак, находчивость царя изменила назначенье морских сил Карла, возбудив вблизи их войну. После того, объявив, чтобы совершались молебствия по всем церквам, он посылает находившееся тогда у римлян войско против Росонсула. Впрочем, хотя оно и отправилось в поход, но царь не находил удобным и совершенно безопасным вести открытую войну против неприятелей, потому что они были весьма многочисленны, надежно вооружены и прекрасно защищены, но решил засадами, нечаянными нападеньями и стрельбой издали раздражать гордость и спесь их, чтобы вызвать с их стороны нестройное движение. У итальянцев испокон века так ведется: если они вступают в битву в порядке, то представляют из себя крепкую и несокрушимую стену, если же хотя немного нарушат обычный строй, то неприятели без всякого труда забирают и уводят их в плен. И не раз врожденная спесь и глупая гордость сильно вредили им, когда они не своевременно выходили из себя. Зная об этом издавна, римское войско прибегало к разным хитростям и уловкам: оно то из засад нападало на лошаков, подвозивших хлеб, и забирало находившееся при них продовольствие; то с возвышенностей стреляло в неприятелей, выходивших за водой. Перенести немедленно свой лагерь из-под Белграда в более безопасное место Росонсул находил унизительным для своей гордости и крайне постыдным для себя — «долго биться и ничего не добиться». Раздраженный, он выходит с небольшим числом войска против тех, которые стреляли в черпавших воду. Наши, увидев это, спустились вниз, отважно окружили неприятелей, положили стрелами на месте их лошадей, а самих их всех отвели живыми в римский лагерь. Это привело латинян в крайнее смятение и тревогу, а римлян побудило немедленно же воспользоваться их замешательством и напасть на них. Таким образом римляне легко и без больших трудов восторжествовали над латинянами и сверх всякого чаянья одержали над ними блистательнейшую победу. Таким образом Карл был побежден царем: вместо одной легкой и удобной войны, затеянной им на суше и на море, он сверх чаянья нашелся вынужденным вести две; одно войско, перебравшееся за Ионийское море, он потерял решительно все, а другое, сражавшееся с сицилийцами, хотя потерял не все, зато лишился сына. Глубоко поражали его сердце стрелы скорби, горе делало для него самую жизнь в тягость. Спустя немного времени он умер, не будучи в силах далее выносить столько ничем не вознаградимых потерь.

7. Но чего я едва было не опустил — Иоанн[142], внук упомянутого Алексея, завладевшего по взятии Константинополя землею колхов и лазов, получив от царя письменную клятву, прибыл в столицу и женился на дочери царя Евдокии. Погостив немного времени в столице, он вместе с своей супругой Евдокией возвратился в свое царство, которого столицею был Трапезунт. Здесь — не прошло еще года — родился у него от Евдокии сын, младший Алексей Комнин; он впоследствии и сделался преемником своего отца, о чем будет сказано. Во время такого положения дел правитель Фессалии Иоанн Севастократор снова начал нарушать условия. Это и огорчило, и сильно раздражило царя, потому что наконец угасла и умерла в нем всякая надежда на соблюдение дружественных отношений к Иоанну. Да и можно ли было царю питать еще какую-либо надежду, когда условия с Иоанном постоянно то нарушались им, то возобновлялись, и в первом случае чрезвычайно скоро и легко, а в последнем не вдруг и с большими усилиями? Поэтому он, не желая и думать о каких-либо новых условиях, отправил послов к скифу Ноге, который имел местопребывание по ту сторону Истра. У него с царем вследствие родственных связей была крепкая дружба. Незадолго пред тем он вступил в брак с побочной дочерью царя, Ириной, потому-то и был в дружбе с царем. Получив от него четыре тысячи отборных скифов и прибавив к ним некоторую часть римского войска, царь хотел было послать их против фессалийца севастократора Иоанна с тем, чтоб и погубить его самого, и истребить все молодое поколение, на которое смело можно было положиться во время войны и которое составляло цвет фессалийского населения. Но прежде чем он успел выполнить свое намеренье, внезапно его постигла смерть и помешала успеху его планов. В то время, когда он находился неподалеку от Лисимахии, у села, лежащего между Пахомием и Аллагою (это — название местностей), и там производил смотр скифскому войску, и когда, поставив над ним из римлян вождей, давал им приказанья о том, что следовало делать, в это самое время он почувствовал сильнейшую болезнь в сердце, которая предвещала скорую смерть, совершенно сбивала с толку и путала врачей и уничтожала все пособия их искусства. Страшась смерти, он, говорят, спросил бывших при нем, как называется эта местность, и, услыхав названья Пахомия и Аллаги, с глубоким вздохом сказал: «Ну, друзья, наступил для меня последний конец; приходится расстаться с жизнью». При этом, говорят, много упрекал себя за то, что некогда лишил зрения одного почтенного мужа Пахомия потому только, что в народе ходил такой оракул о царе: «Под конец жизни примет тебя Пахомий». Введенный тем в заблужденье и ревниво любя царскую власть, он поспешил лишить Пахомия возможности царствовать. Может быть, кто-нибудь недоумевает, откуда берутся и как появляются оракулы, которые ходят между людьми, а также почему они, непременно заключая в себе указанье на будущее, изображают его в чертах чрезвычайно загадочных. Кто был их составителем и кто передал их последующему времени, об этом мы не находим ничего ни у историков, ни у других писателей. Все они замечают только, что в то или другое время тот или другой оракул ходил в народе и впоследствии оправдался тем или другим событием. А кому обязан своим происхожденьем каждый из них, этого решительно никто не может сказать и объяснить, если только не захочет солгать. По мнению некоторых, какие-то служебные силы, одни добрые, другие напротив злые, обтекают воздух и землю, присматриваясь к тому, что происходит здесь, и, получив свыше знанье о будущих событиях, передают его людям то в сновиденьях, то при помощи звезд, то с какого-нибудь дельфийского треножника, то при посредстве внутренностей жертвенных животных, а иногда, чтоб не распространяться много, посредством голоса, сначала неопределенно раздающегося в воздухе, а потом раздельно в ушах каждого; этот-то голос древние мудрецы и называли божественным. Часто случалось также, что на скалах или стенах находили письмена без всякого указанья на того, кто их написал. Но все оракулы даются не иначе, как загадочно и не совсем ясно, чтобы, подобно царским украшеньям, оставались священными и недоступными для толпы. Известно: к чему открыт доступ всякому, то мало ценят и уважают. Нельзя однако ж сказать, чтоб польза от оракулов была совершенно пустая и ничтожная, если рассматривать их не поверхностно, а с должным вниманьем. Для одних они служат наказаньем, для других благодеянием. По поводу их: одни, заранее предусмотрев и приняв умные меры, или смягчали грозившие им бедствия или даже совсем отклоняли их от себя, умилостивив Бога исправленьем своей жизни. Но для людей малодушных ожиданье грядущих бедствий становится сущим наказаньем. Они заранее страдают от того, от чего должны еще пострадать, и это по устроенью Промысла, чтобы сильнее наказать их за то, в чем они согрешили. Если же некоторые оракулы и оказываются ложными и полагающиеся на них обманываются (их содержанье для одних бывает тягостно, для других приятно; так, разрушенье Крезова царства лидян и Креза повергло в скорбь, а Кира и персов обрадовало), если, говорю, они, по-видимому, лгут, то это происходит не от свойства самих оракулов, а оттого, что нетерпеливые люди, не соблюдая хладнокровия и не дожидаясь времени, забегают слишком вперед и объясняют те или другие изреченья в свою пользу. Но нужно смотреть, чтобы не было людей, издевающихся над теми, которые пользуются оракулами, сочиняющих свои стихи по образцу оракулов и потом тайком распространяющих их в народе, чтобы лживостью последних подорвать доверие и к первым. А это дозволяли себе многие, как известно, и в наше время. Но я возвращаюсь к рассказу. В том месте, о котором мы сказали, царь сверх всякого чаянья скончался, в 6691 (1283) году от создания мира, на пятьдесят восьмом году от рожденья. Присутствовавший здесь его сын, царь Андроник, не только не почтил своего отца приличным царю погребеньем, но не удостоил и того, какое предоставляют ремесленникам или земледельцам. Он только приказал, чтобы несколько человек, отнесши тело ночью подальше от лагеря, зарыли его глубже в землю[143], он позаботился только, чтобы тело царя не досталось на растерзанье зверям. Тому причиной было уклоненье Михаила от учения православной Церкви, которое, как мы выше сказали, он допустил в своей жизни. Между тем сын тайно гнушался этого всей душой, как после скажем обстоятельнее. Он, впрочем, питал такое отвращение не к отцу, а к поступку отца, и сыновнею преданностью, почтением и должным уваженьем к отцу превзошел всех сыновей, которые когда-либо заслужили отцовскую любовь к себе. Такой-то конец постиг царя Михаила Палеолога. С природною красотою лица он соединял в себе сановитость и повелительный вид, крепость телосложения и опытность в воинских делах, приобретенную в течение долгого времени. Будучи необыкновенно силен умом и словом, он в то же время был необыкновенно скор на деле. В начале царствования он отличался особенно щедростью, для того, думаю, чтобы снискать себе расположенье подданных. Впоследствии же сделался бережливее, так как всюду вспыхивавшие войны неотступно и со всею настойчивостью требовали огромных издержек. Совесть, как говорят некоторые, постоянно нарушала его покой и тревожила его душу за нововведенье в вере, на которое он решился, чтоб только передать своим детям престол, — тем детям, которые, как и следовало, отказали ему даже в почестях царского погребения, предпочитая законоположения Церкви любви к отцу. По моему мнению, тот умно и рассудительно ведет свои дела, кто имеет в виду прежде всего свою душу, а потом уже детей и родных. А кто гоняется лишь за надмевающей мирской славой и за счастьем, доставляемым вещами минутными и изменчивыми, в которых погрязает душа, кто предпочитает приятное полезному, для себя ли самого или для своих кровных родственников, тот мне кажется и жалким по своему глупому рассуждению, и суетным по своим бесплодным хлопотам. Он не только не получает от Бога содействия своим желаньям и планам, а еще встречает в действительности то, что совершенно противоположно его надеждам, и низвергается в бездну злополучия. Вот и царь Михаил Палеолог, о котором теперь идет речь, во всем прочем человек благоразумный, которому как бы постоянно сопутствовала благосклонная судьба, не устоял однако ж против любви к детям и подтвердил собою справедливость слов Платона: «Все любящее бывает слепо в отношении к любимому». Следовало всю заботу о себе и детях возложить на божественный Промысл, всем движущий и всем управляющий; а он, ослепленный любовью к детям, шел себе вперед, пока не упал с высоты своего величия в пропасть бедствий и пока не навлек на себя проклятий от народа. Господь еще в детстве его предопределил ему царствовать, на что было много разных указаний. Поэтому если бы он хотя на короткое время сдержал в себе нетерпеливость, если бы соблюл свой язык от клятвопреступления, а руки от крови, если бы наконец не решился на нововведение в Церкви, то, без сомнения, далеко оставил бы за собою всех своих царственных предшественников во всем, за что превозносят похвалами. Но верно нужно было сшить сапоги Истиею, а носить Аристагору[144], чтоб мы испытали крайние бедствия за старые ли и новые грехи, или уже не знаю за что. Так-то.

Книга шестая

1. Когда верховная власть и царский скипетр перешли к сыну Михаила, Андронику, во многих местах государства явились большие смуты. Здесь начали войну против Церкви ее отсеченные члены, находя к тому повод в смерти царя. Там толпы скифов в числе четырех тысяч заставляли сильно бояться, чтобы, лишившись ожидаемых выгод с смертью пригласившего их царя и с переменою обстоятельств, не произвели они каких беспорядков в государстве. А им было бы очень легко, если бы только захотели, между римлянами произвести большое убийство и, захватив царскую казну вместе с царем и сенатом, спокойно удалиться, потому что у римлян вовсе не было войска. Поэтому, отложив в сторону и миновав многое, царь все свои заботы сосредоточил на том, что было нужнее всего. Он видел, что отправить скифов домой с пустыми руками нельзя, — не к тому привыкли скифы, да и он не думал, что они удалятся без буйства и без боя. Между тем нагрузить их римскими деньгами считал делом и неудобным и противным совести. Поэтому он отдал их под начальство великого коноставла Михаила Главы, человека столь выдававшегося воинскою опытностью, что сравнительно с ним тогдашние военачальники казались детьми, и приказал им отправиться как можно скорее против триваллов, которые также всегда были величайшими врагами римлян и то и дело опустошали римскую землю. Это — для того, чтоб скифы и триваллов ослабили, и сами, нагрузившись здесь богатою добычею, удалились потом домой, за Истр. Как он хотел, так и сделалось. Но царю необходимо было, явившись в столицу, объявить о смерти своего отца-царя своей матери-государыне и наложить на народ обычный по царям траур. Тело царя он приказал перенесть в город Силиврию, из опасения, чтобы его не похитили латиняне, а сам возвратился в Византию. По окончании траура он занялся важнейшим и первым делом — умиротворением Церкви. При жизни отца заботу о Церкви он скрывал в душе, подобно тучной земле, скрывающей во время зимы плодовитые семена. Но вот наступила весна, и он обнаружил то, что скрывал в себе. Всюду разосланы были гонцы с царскими указами, которыми объявлялось исправление беспорядков, допущенных в Церкви, возвращенье всех, за ревность свою о Церкви подвергшихся ссылке, и помилование испытавшим другое какое-либо бедствие. При этом Векк оставил тайно престол и заключился в обители Парахранта; он боялся, чтобы кто-нибудь, пользуясь нечаянной переменой обстоятельств, не сделал на него внезапного нападения и не растерзал его. На его место тотчас же возведен был еще прежде Векка удалившийся с престола патриарх Иосиф, изнуренный болезнями и старостью и уже явно склонявшийся во гроб. Но так как, по словам св. Писания, миродержец века сего есть диавол, так как по непостижимому попущению Создателя Бога он поставлен князем этого подлунного мира, то, разумеется, он неотступно следит за всем, что делается здесь, и то, что полно зла, берет себе все без остатка, а что прекрасно, из того выделяет себе некоторую часть, подобно тому, как люди, получив в удел страну, облагают потом ее жителей податью и ежегодно получают с них определенную дань. После этого так называемый князь мира считает крайнею для себя обидою, если не делается самодержавным распорядителем в одних делах и хотя в некоторой степени участником в других, — разумеем дела, совершающиеся на земле. Чтобы много не распространяться, мы оставляем как другие примеры, так и пример иудеев, с яростью напавших на Христа Спасителя. Не только они сделались его достояньем, с самих учеников Спасителя — Апостолов он взял как бы оброк, похитив из среды их одного. Затем он обходил все звания, приступал к подвизающимся в горах и пещерах, к епископам, к мудрым защитникам догматов и к борцам — мученикам. Повсюду отражаемый при содействии вышней божественной силы, он не удалялся однако, не добившись своей доли, но повсюду набирал разнородный народ и как бы какое войско, чтобы было с кем разделить будущий пламень. Вот и теперь, так как не мог он отклонить царя от доброго намеренья, то другим способом производит замешательство: прекрасное единомыслие разбивает волнами раздора; праздник делает непраздничным и торжество неторжественным; он подражает Эриде, бросившей на свадьбе Фетиды и Пелея то яблоко, которое впоследствии родило много битв и подняло сильный пламень войн, как передают сочинители мифов, поэты. Или лучше, он подражает волкам, которые, произведши в стаде смятение, легко потом уже похищают ту либо другую овцу. Он дело устраивает так, что они разделяются на две и даже на три части; одна берет сторону патриарха Иосифа, другая — давно умершего Арсения. Эта говорила, что Иосиф был отлучен Арсением за то, что при его жизни занял престол; а та утверждала, что Арсений был низложен законно всем собором присутствовавших тогда архиереев. Третья предъявляла против той и другой другие обвинения; так что Иосиф нашел необходимым уступить престол желающим, — по двум причинам: и для успокоения тех, которые бушевали из-за патриаршества, и по слабости своих сил, истощенных болезнями и годами, не позволявшей ему исполнять обязанности его сана. Были наконец и такие ревнители, которые только препирались между собою и язвили друг друга языком, приводимым в движение и управляемым не божественною ревностью, а безрассудною горячностью. Ревность по Боге зависит от высшей силы и обнаруживается стройными движеньями, направленными к святым целям. Они между тем, привыкши свою мысль устремлять по пути, какой указывает тщеславие, даже и не замечали, что действуют не из ревности, а из зависти, и что вместо пшеницы, виноградных гроздьев и других хороших плодов возделывают тернии и колючки, — таковы споры, когда ведутся не с добрым намереньем, и состязания соперников на словах. Царь, будучи характера кроткого, не хотел оскорбить ни тех, ни других, и, опасаясь соблазнов с той и другой стороны, решился идти средним путем. На восточной стороне Геллеспонтского пролива есть город, называемый Атрамитием. Сюда-то царь грамотами приказал собраться тем господам, обещав и сам явиться сюда же. И вот собрались не только умевшие ревность сдерживать разумом, но и толпы тех, которые привыкли к безрассудству и бесстыдству. Из числа последних одни явились с видами на епископские престолы, несмотря на то, что такая высота была далеко не по ним, другие для денег, третьи ради суетной славы и разных почестей, которые так переходчивы в жизни. Но я едва не опустил того, о чем следовало предупредить, чтобы речь шла связно и не прерывалась отступленьями. Иосиф, как мы сказали, оставив престол, вскоре потом оставил и здешнюю жизнь. Оставлять Церковь в такое смутное время без пастыря считали делом несправедливым и предосудительным. Между тем был тогда некто Георгий Кипрянин, человек известный ученостью и принадлежавший к придворному духовенству[145]. При богатых дарованиях и примерном трудолюбии он, можно сказать, вывел на свет и оживил благородную музыкальность, отличающую греческие сочинения, и аттически звучащую речь, с незапамятных времен скрывавшуюся в глубине забвения. Его-то царь имел в виду и предназначал возвести на патриаршеский престол, хотя он и недавно принял монашеский образ. Царь хотел только, чтобы в его рукоположении не принимал участия никто из допустивших догматическую новость, но чтобы рукоположили только те, которые ей не были причастны. Медлить делом было опасно. Поэтому, собрав необходимые голоса и свидетельства, царь заранее объявил о его назначении и, по установившемуся издревле обычаю, с царского места вручил ему пастырский жезл. Он деятельно принялся за управление делами, которые, хотя и входили в область патриаршеского права, но могли быть исправляемы и без патриаршеского посвящения. Немного спустя, случайно ли или лучше — по устроению Промысла Божия, прибыл в Константинополь послом от тогдашнего правителя Этолии, деспота Никифора, епископ Козилы, и вместе с ним прибыл и из Македонии епископ Девр, не в качестве посла, а по другой надобности. Они оба соблюли себя от сообщества с теми, которые добровольно согласились на догматическую новость, но козильский епископ был предпочтен епископу деврскому. Козильский епископ зависел от навпактской митрополии, а навпактская митрополия — от константинопольского престола; между тем деврский епископ был подчинен престолу первой Юстинианы. Поэтому козильский епископ был более пригоден к тому, чтобы послужить настоящим нуждам, чем епископ деврский. По внушению назначенного царем в патриархи Григория[146] кипрского этот епископ рукополагает одного монаха, именем Германа, на митрополию Ираклии фракийской. За ираклийским митрополитом издревле осталось право рукополагать константинопольского патриарха. Быть может, Константин Великий, сделавший из Византии новый величайший Рим, не хотел уничтожить этой привилегии, данной прежними царями, даже подтвердил ее из уважения к давности и к памяти императора Севера, издавшего такое постановление после того, как он, с большими трудами и усилиями покорив этот город, бывший еще Византией, к его унижению, между прочими средствами обороны лишил и стен и предоставил фракийским ираклийцам пользоваться им, как своей деревней. Итак, по этой ли причине постоянно остается за Ираклией такая привилегия, а, быть может, и по другой какой, только тогда сделано было так, как мы сказали. Упомянутый ираклийский митрополит произвел Григория кипрского из чтецов в диакона, пресвитера, а наконец и в патриарха, имея своими сослужителями тех двух епископов, козильского и деврского. Но возвратимся к тому, на чем остановились. Партии зилотов, о которых мы сказали, враждовали между собою по указанным нами причинам. Враждовали они и из-за патриарха. Поговаривали, будто он, будучи 20 лет, отправлялся из Кипра к римлянам и усвоил там некоторые обычаи латинян, чем поселил в умах многих подозрение, будто посвящение в чтеца получил от латинян. Такая молва, быть может, еще прежде была пущена в ход каким-нибудь недоброжелателем Григория или же была обязана своим появлением неблагородству зилотов, которых вызвали к тому тогдашние обстоятельства или, лучше, поджег демон. Он рад был их ссоре и случаю нашептать им эту клевету, чтобы зрелищу тревог и смут сообщить более разнообразия и более широкие размеры. Итак, это было только поводом для них отвергать патриарха; на самом же деле, рисуясь и непомерно гордясь ссылками и другими страданиями за свою ревность по вере, они желали заправлять всеми церковными делами и решать все как бы мановеньем скипетра. Мало того, они хотели утвердить на патриаршеском престоле по своему усмотрению кого-нибудь из своих, чтобы, пользуясь его высоким положением, как бы какою неприступною крепостью, удобно поделить между собою епископии и митрополии, завладеть всеми монастырями, распределить между собой все церковные чины, занять все епархии и получить в свое распоряжение все доходы, расходы и выдачи. Все это, думали они, должно быть предоставлено им как награда за их добродетель и ревность. В Атрамитии, куда собрались по упомянутым причинам, после долгих словопрений все признали и решили, изложив мнения обеих сторон, из-за которых возникла эта большая распря, в двух книгах, подвергнуть их испытанию судом Божиим посредством огня. Отстояв всенощное бдение и вознесши к Богу усердные молитвы, в самую великую и священную субботу повергли книги в огонь среди церкви. Каждая сторона льстила себя надеждою, что ее книга останется невредимою. Но это были пустые надежды, то же, что грезы наяву. Огонь тотчас же, охватив обе книги, обратил их в пепел, — так явил свой суд и посрамил Господь всех этих людей, игравших такими важными делами и поднявших в Церкви такую непогоду. Когда они это увидели, то решительно все согласились оставить вражду, усердно искать общего мира, сойтись у одной трапезы единодушия и просить от патриарха Григория благословения и молитв. После того к царю приступают арсениты, прося у него дозволения перенести тело патриарха Арсения в столицу. Просьба эта была сделана неспроста, но заключала в себе затаенную мысль — прямо возвысить в мнении народа арсенитов и косвенно унизить иосифитов. Согласие на просьбу, впрочем, получено было легко. Когда тело было донесено до ворот Евгения, навстречу ему вышли патриарх со всем духовенством, а царь со всем сенатом, — и так с торжественными песнями и лампадами все проводили его в великий храм святой Софии. Впоследствии Феодора, дочь сестры царя Михаила, Евлогии, бывшая сначала в замужестве за протовестиарием Музалоном, а потом за Раулем, также протовестиарием, выпросила тело Арсения для возобновленной ею обители святого Андрея.

2. Так как у царя не было в это время супруги (первая, взятая из Венгрии[147], умерла, оставив двух сыновей, царя Михаила и деспота Константина), то он отправил послов к королю Испании. Тот охотно препроводил к нему, только не дочь свою, но другую невесту, свою родственницу; разумею, Ирину, внучку того маркграфа, который по взятии Константинополя получил на свою долю Фессалонику с окрестностями[148]. Король Испании препроводил ее, как мы сказали, не по древнему обычаю, утвердившемуся у латинян, — не испрашивая предварительно согласия на то от папы. У почетнейших латинян было в обычае родниться с римлянами не иначе, как получив прежде согласие от папы. Но король за какой-то проступок подвергнут был папою епитимии отлучения, этим он и воспользовался, чтобы тайно препроводить ее, будущую царицу римскую. В это время царю был на исходе двадцать третий год, а его молодой супруге, отличавшейся красотою и немалым соответствием наружности внутренним качествам, — одиннадцатый. Но как в сырых деревьях заводятся черви, так и в честолюбивых душах обыкновенно развиваются в больших размерах ревность и зависть к тем, которые занимаются одним и тем же искусством, и из-за того, чему они больше всего посвящают себя. Вот и патриарха Григория мучила сила языка и мысли известного Векка. Ему невыносимо было в разговорах с красноречивым Векком разочаровываться в честолюбивой мечте, что об нем будут говорить, как о единственном человеке между тогдашними греками, а, пожалуй, и между учеными патриархами. Поэтому и он немало содействовал его ссылке. Отправленный в ссылку к подошве Олимпа[149], Векк не переставал возвещать небу и земле о несправедливости, как он говорил, и жестокости, с какою с ним поступили, о том, что можно бы наказать его с большим человеколюбием — удовольствоваться лишением священного сана, но не обрекать на другие лишения и с человеком поступить по-человечески, — тем больше, что он занимал некогда высокое положение и потому заслужил полное обеспеченье в том, что составляет предмет первой необходимости. Решительно не зная, чем пособить горю, он потребовал, чтобы обвинения против него были разобраны публично. Чрез это надеялся достигнуть чего-либо из двух: или своим видом, своим лицом и речью добиться от судей человеколюбия, или же дать всем знать о них, как о людях безжалостных и жестоких. Узнав об этом, царь нашел, что требованьем Векка пренебрегать не следует, — иначе можно посеять в головах многих подозрение, что человека обижают, а тогда в народе начнутся нескончаемые ругательства против мнимых обидчиков, сперва втихомолку, а со временем и открыто и въявь. Каждый век ходит много незаслуженных порицаний и похвал — порицаний тем, которые не допустили никакой неправды, и похвал тем, которые не сделали ничего замечательного. Итак, было решено собраться в царских палатах всем архиереям, клирикам, сенаторам и ученым и в этом собрании произвесть над Векком гласный суд. Так и сделано было. Векк выступил на средину и при своей редкой находчивости на словах сильно спутал и смешал все, что представляли защитники здравого учения; даже, может быть, ложь взяла бы верх над истиною и ловкость осилила добродетель, если бы патриарх Григорий и великий логофет Музалон не противостали ему с своею обширною ученостью и избранными местами священного Писания и тем не укротили его бурной речи. Музалон был вельможа, который разделял тогда управление с царем, был посредником в делах государственных и народных и пользовался у царя величайшим уважением за свою ученость, глубокую старость и многостороннюю опытность, соединенную с рассудительностью. Поэтому он один из всех, носивших прежде его одно с ним достоинство, отличен был почетным правом носить на голове калиптру, имевшую алую с золотом покрышку, которая возвышалась в виде пирамиды, и тем только отличавшуюся от калиптр царских родственников, что ее внутренняя сторона, ее подкладка, не была изукрашена золотистыми кружками, а была вся гладкая. Я оставляю промежуточные обстоятельства и скажу только, что когда Векк после разнообразных изворотов своего языка и мысли и после грома своего красноречия увидел, что ему нечего ожидать снисхождения к себе и участия к его положению, то открыто отверг единение (с Церковью). Поэтому и опять его отправляют в ссылку, в один приморский городок Вифинии, вместе с его приверженцами. Это были Мелитиниот и Метохит. Но я возвращаюсь к тому, что, не знаю как, вышло было у меня из памяти. После известного сожжения в Атрамитии книг, написанных по внушению вражды, все, показывавшие в себе ревность по вере, собрались в Византию, где поделили между собою митрополии и другие высшие места или же решили поделить, и, пользуясь случаем, без всякого снисхождения и сострадания присудили к полному отлучению архиереев и всех клириков, согласившихся относительно догмата с царем Михаилом. Очень многие из них принадлежали к площадному, необразованному и своенравному люду и вчера или третьего дня не смели даже посмотреть в лицо царю; теперь же, внезапно и не по заслугам встретив в нем большую благосклонность к себе, они так загордились своим положением, что стали точно пьяные. Получив дозволенье от царя, который уступал им во всем по своему пламенному, наполнявшему его сердце желанью единения Церкви, они потом уже, нисколько не стесняясь, собрали, как овец, в великий влахернский храм всех тех, на которых предположили произнести то бесчестное определение. Последние старались пробудить в них жалость и внешним своим видом, и словами, и древними примерами снисходительности в подобных случаях, между прочим, примерами, взятыми из времен первого и второго иконоборства, когда поступившие хуже, чем они, нашли однако ж человеколюбие у защитников православия, и некоторые даже остались на своих местах. Несмотря на все это, те не отступились от своего зверского решения; все чувства милосердия и сострадания, какие могли быть в них, точно разнесли и схоронили на дне Атлантического океана волны. Среди этого священного собрания разгуливала зависть, и добрым согласием, только что начавшимся, потешалась жестокая буря. Но у кого найдется такое жестокое и такое каменное сердце, чтобы рассказать о той наглости и о том необычайном бесчеловечии, какие они обнаружили в отношении к несчастным епископам и другим священным лицам? После ругательств председатели приказали прислужникам снимать с головы виновных покрывала и бросать их на землю с троекратным провозглашеньем: недостоин; у других же снимать другие одежды и, заворачивая им подолы на голову, возглашать то же: недостоин, а потом толчками, пинками и пощечинами, как каких-нибудь убийц, выгонять из храма. И это праведные судьи, люди, посвященные в тайны Евангелия! Человеколюбивый Иисус Спаситель принял и разбойника; желал и ждал покаяния и предателя, только тот не захотел. Впрочем, хотя и не скоро, однако и они дождались себе суда, определившего им справедливое возмездие. Из этих новых законодателей и судей ни один не умер в своем сане; самым позорным образом быв низложены с своих престолов, они, как мы ниже скажем, кончили жизнь, сраженные стрелами печали. Затем царь, вспомнив о том, как его отец поступил с юным Иоанном Ласкарем, который больше его имел права на престол, и боясь, чтобы и самого его со временем не постигло то же несчастие, какое испытал и тот, т. е. лишение царства и глаз, старался по возможности уврачевать эту рану. Как умный человек, он не забывал, что Бог часто и в этой жизни за известные дела воздает соответствующими последствиями, чтобы убеждение в Его правосудии глубже коренилось в жизни и чтобы оно приводило в страх тех, которые при своих планах захотели бы оставлять в стороне свыше надзирающее правосудие. Правда, сам он отнюдь не соизволял намерению и самому делу отца, — будучи еще дитятей, при неразвитости телесных органов, он не мог бы обнаружить своего желания, если бы оно и скрывалось в недрах его души. Однако ж отец не для другого кого, а для него развел такой огонь несправедливости, — чтобы он не лишился царства в том случае, если бы оставался жив и здоров законный наследник престола. Поэтому, сильно мучась угрызениями совести, он отправился к Иоанну Ласкарю, которого отец ослепил ради его и который содержался под стражею в одном вифинском городке. Андронику хотелось увидать его, чем можно — утешить и сверх того приказать, чтобы ему в изобилии доставляли все необходимое, пока продлится его век. Сделав надлежащие распоряжения, он, довольный собою, отправился отсюда на восток с особыми видами: набраться там военной опытности и умно пригрозить варварам, чтобы они сдерживали себя и не смели вторгаться в римские владения, когда и как им вздумается.

3. При таком положении дел некоторые из тех, которые всячески стараются угождать начальникам, подают царю один совет. Дело известное: подчиненные по большей части любят подлаживаться к воле начальников и к ней, как к какой-нибудь цели, устремлять и направлять свою мысль, язык и каждое свое действие. И этим они легко приобретают благосклонность начальников. Совет был такой: бедствия, говорилось, из-за которых римляне довели до большой цифры свои трииры, прошли все; между прочим, умер и Карл, король Италии, главный виновник всех зол; поэтому напрасно было бы издерживаться на корабли, которые почти больше всех других предметов истощают царскую казну. Такой совет грозил явною гибелью римлянам, однако найден был выгодным и весьма полезным; при жадности к деньгам, готовы были для них пренебречь всем, чем держалось государство и чем в домах служат столбы, заборы и частоколы. С этого начались и на этом твердо основались бедствия римлян. Это ободрило латинян, прежде боявшихся римского войска как непобедимого, и сильно подожгло их помериться силами с римлянами. С сих пор у латинян морские силы стали умножаться, славиться, увеличивать их богатства и расширять пределы их власти; напротив, у римлян они стали мало-помалу ослабевать и исчезать, а бедствия со дня на день возрастать. Разбойнические трииры то те, то другие, то оттуда, отсюда, то еще откуда-нибудь в числе двух, трех и больше стали безбоязненно подплывать уже к самому городу. Отсюда острова и приморские местности начали страдать; они не имели решительно никакой возможности отражать корабли латинян, когда те подъезжали к ним или проезжали мимо, и предотвращать бедствия, которых нужно было ждать и днем и ночью и которые в будущем сперва обещали одни ужасы и смерть, а потом принесли их и на самом деле. С тех пор все гасмулийцы рассеялись по разным странам, по недостатку содержания. Одни предложили латинянам служить на их грузовых судах и триирах; другие нанялись к знатным и богатым римлянам; третьи, продав оружие, занялись земледелием, находя, что лучше изнурять себя целую жизнь и ежегодно терпеть прижимки от откупщиков и сборщиков податей, нежели добровольно отдаться в жертву голоду, на верную смерть. Между тем трииры, заброшенные в разных местах Рога, от времени испортились, и одни пошли ко дну, а другие развалились. О некоторых, впрочем, несколько позаботились, но таких было немного, и оставлены они были только на какой-либо непредвиденный случай. Однако ж, какие последствия имел этот совет и какие бедствия он принес римлянам, это будет показано еще ниже.

4. Наконец и Григорию должно было испытать горе и получить некоторое возмездие за свою бесчувственность, — за то, что он не простер руки помощи умолявшему о ней Векку, который соглашался отступиться от всего, если окажут ему хотя какое-нибудь снисхождение, — за то, что не посовестился даже усилить бедствия этого несчастного, — за то, что на этого человека, утопавшего в волнах, поднявшихся на него отовсюду, он сзади поднимал новые волны, громоздя их одна на другую. Это было недостойно его учености, хотя во всем остальном он был человек почтенный. Итак, и ему следовало пострадать. Что же устраивает Промысл, все направляющий к пользе людей? Он оставляет и Григория, но оставляет, промышляя о нем и желая его вразумить, чтобы он омыл приставшую к нему нечистоту и явился в будущую жизнь чистым. Григорию казалось, что Векк не довольно наказан ссылкой и удалением от друзей и родственников, и он предположил себе преследовать этого человека и устно и письменно, противопоставляя его сочинениям и вероопределениям свои доводы и вероопределения. Ратуя с Векком и его приверженцами, он и не заметил, как был поражен и пойман в те самые сети, которые расставлял другим. Это похоже на то, как если бы кто, стреляя во врага и неприятеля, не замечал, что сбоку соплеменник его готовится нанести ему еще более меткий удар. На него напали некоторые из архиереев и клириков, как на богохульника, и уговаривали его переменить некоторые выражения, чтобы поставить себя вне всякой опасности и порицания. Но этот совет показался ему безрассудным и подозрительным, заключающим в себе скрытую и затаенную зависть. Поэтому он остался при своем, и с жаром принялся за опровержения и доказательства, рассуждениям противопоставляя рассуждения, которые, по его мнению, должны были заградить уста его обвинителям, защитить его самого и придать силу его словам. Но, верно, Богу, все устрояющему ко благу, не угодно было, чтобы этот человек долее с успехом вел свои дела. Силы его противников возрастают; спор разгорается, точно от искры пожар. Прежде всего от него отпадает немалая часть архиереев и клира; вместе с тем отпадают и особенно любимые им архиереи, Хила ефесский и Даниил кизикский, которых он за их ученость особенно отличал и на которых указывал, как на первых людей между иереями и архиереями. Последнее обстоятельство больше всего огорчило патриарха, потому что от кого он надеялся получить помощь, когда другие порицали его и нападали, на кого он полагался, как на крепость и стены, в тех самых, сверх чаянья, увидел врагов и, как говорится, уголье вместо червонцев. Таким образом, говорят, он испытал на себе то же самое, что в древности Юлий Кесарь, когда напали на него сообщники Брута и Кассия. Он некоторое время держался и по возможности отражал удары, но когда увидал, что обнажил меч и Брут, которого он всегда любил, как родного сына, то, говорят, пораженный неожиданностью в самое сердце, тотчас пал на землю бездыханным. Точно так и Григорий некоторое время отстаивал себя. Когда же увидал, что и самые надежные и любимые им люди вооружились против него и что никто уже ему не помогает — ни царь, ни другой кто из людей сильных, то наконец признал это судом Божьим и возмездием, свыше ему положенным и определенным. Поэтому, простившись с прениями и выгодами своего положения, он удалился на покой в монастырь Пресвятой Богородицы Одигитрии. Но спустя немного он был вызван отсюда ктиториссой монастыря святого Андрея[150]. Это была женщина любознательная, почитательница дарований патриарха. Построив жилище близ монастыря, она пригласила его сюда, где, по прошествии некоторого времени, он кончил жизнь. А так как Бог известным делам дает обыкновенно и известный исход, чтобы несчастья людей отживших служили некоторым внушением и вразумлением для людей живущих, то достойное наказанье не замедлило постигнуть и Хилу ефесского с Даниилом кизикским за то, что они своему благодетелю отплатили черною неблагодарностью. Слишком понадеялись они на прочность своего настоящего положения и вовсе не подумали о том, как часто судьба играет людьми, вместо ожидаемого исхода дел поражая их неожиданностью и посылая счастье им тогда, когда они уже потеряли всякую надежду, — как часто любит она и умеет заманивать и втягивать нетвердые души в необыкновенно смелые дела и нелепые поступки, подобно тому, как если бы пресловутый Кекий[151], сорвав с якорей грузовое судно, пустил его сиротинкой носиться по зыбким волнам, — как поэтому нужно быть людям внимательными к себе, чтобы впоследствии за свои дела не испытать больших и жестоких бедствий. И против них восстали самые лучшие, надежнейшие и самые любимые клирики их митрополий и подали на них царю и другим архиереям грамоты, в которых свидетельствовали о многих их неправдах и таких делах, за которые подвергают лишению сана. Грамоты царь и собор архиереев приняли благосклонно, и общим определением вызвали виновных в столицу, но со дня на день откладывали следствие и только томили их ожиданьем. А так как по праведным судьбам Божиим и им следовало выпить горькую чашу, какую они приготовили своему благодетелю патриарху, то они находят в царе молчаливое отвращение к себе, которое огорчает их гораздо больше, чем могло бы огорчить явное; оно тихо и незаметно проникает, так сказать, в самые их мозги и кости, беспощадно портя в них хорошее расположение духа и лишая всякой бодрости. У своих собратий и сослуживцев они встречают неприязнь, пренебрежение и совершенную холодность, а главное — лишаются годовых доходов, которые доставляли им митрополии. Короче говоря, так провели они в столице остаток своей жизни, нося в груди крайне изнурительную скорбь, пока наконец тела не отказались им служить.

5. Но возвращаюсь назад. После Григория патриаршеский престол занял один монах по имени Афанасий, с детства привыкший к аскетическим трудам и проводивший безмолвную жизнь в горах Гана. Он не знаком был с ученостью и с жизнью в обществе, впрочем, был человек добрый, удивлявший тем, что отличает монашескую жизнь, — разумею воздержность и всенощные стояния. Спал он на голой земле, ног не умывал, всегда ходил пешком и имел характер, которым отличаются только люди, одиноко живущие в горах и пещерах. Блаженным он прожил бы целую жизнь, если бы навсегда остался в уединении. Но, верно, нужно было и другим архиереям, как и ученым клирикам, потерпеть и поплатиться как за прежние свои неблагородные поступки, так и за те, какие они дозволили себе в отношении к патриарху Григорию. Взошедши на патриаршеский престол, Афанасий к ним первым обратил свое грозное лицо, полное божественной ревности и строгости. Люди благоразумные по первой же черте, как говорится, догадались, чего следует ожидать, и добровольно начали вести строгую жизнь дома, пока против воли не пришлось им испытать то, чего бы не хотелось. Другие же в скором времени вынуждены были бежать из столицы. Тому же подверглись и многие архиереи. Их было очень много, и все были люди ученые, знатоки церковных законов, о чем патриарх Григорий много заботился, не знаю почему: потому ли, что таков был давний обычай, или же по собственному убеждению и с тою прекрасною целью, чтобы народ имел ученых наставников и учителей и чтобы у него были твердые защитники веры, которые могли бы служить неподвижными скалами, если бы когда вражеские языки подняли волны. И так тех архиереев, которые находились в Константинополе по какой-нибудь надобности, Афанасий отправил в их митрополии, где и должны были оставаться до конца жизни; проживая здесь, говорил он, пусть не наговаривают они друг на друга и на меня самого, — они, обязанные быть учителями мира. Что же касается до тех, которые приходили со стороны под предлогом исполнения правил святых и божественных соборов, повелевающих дважды или однажды в год собираться митрополитам у патриарха для совещания о догматах благочестия и разрешения возникающих в Церкви вопросов, таким лицам он воспрещал въезд в Константинополь, — и хорошо делал. Каждому, говорил он, следует пасти врученную ему паству, как патриарх пасет столичную, и руководит своих овец, находясь при них же, а не проживать в столице и только получать оттуда доходы. Конечно, найдется, кто не похвалит ни той, ни другой стороны, потому что ни та, ни другая не осталась в пределах умеренности и законности. — У этого человека было много и других прекрасных качеств, оказавшихся полезными его современникам. Негодованье на обидчиков в нем так было велико и открыто, что не только те, которые доводились в родстве царю, а и сами его сыновья боялись его поразительной смелости и обличений больше, чем приказаний самого царя. Его безукоризненная жизнь и уваженье к нему царя внушали им сдержанность и опасенье. Тем, которые решились вести монашескую жизнь, он не позволял ни того, что доставляет удовольствие чреву, ни того, что требует кошелька и заботливого хранения, ни того, что соединено с большими хлопотами. Если же оказывалось, что кто-нибудь имел что-нибудь такое, тот поневоле и со стыдом должен был расстаться с ним. Он сильно порицал даже тех, которые, приняв монашество и избрав образ жизни простой и скромный, потом не хотели ходить пешком; он внушал им внутри города пользоваться собственными ногами, впрочем, не как вздумается, не без осторожности и небезвременно показываться на площадях, отличающихся изнеженными и распущенными нравами, чтобы не возвращаться отсюда с умом, полным виденных зрелищ, но дозволять себе это только по нужде и с разрешенья настоятеля монастыря. Так все и делали во все время его патриаршества. Он говорил, что им крайне неприлично разъезжать на рьяных конях и наполнять топотом от непристойных скачек коней улицы, площади и театры, когда сам патриарх вместо какого-нибудь подъяремного животного употребляет для пути собственные ноги. Он не забыл и тех, которые прежде опытного изучения монастырского образа жизни или заключали себя в тесных келийках под предлогом подвигов, или же, ходя по знатным домам, легко обольщали ветрениц и овладевали ими, действуя на них своим внешним видом и имея кожу овец, тогда как внутри были хуже волков хищников. Некоторые из них носили в себе даже семена ересей и легко приводили простые души к бездне погибели. Собрав этих людей, а также и всех тех, которые бесновались в каком-то вакхическом исступлении из тщеславия и ради корысти, он подчинил их правилам монашеской жизни, и тех, в ком замечал исправление, помещал в многолюдных монастырях, предписывая им всеми силами соблюдать отречение от своей воли; с теми же, в которых замечал неизлечимую болезнь, он делал одно из двух: или заключал в затвор, спасая их и против воли, или же выгонял из города. Таким образом он очистил площади и улицы от тех, которые ходили в монашеском платье, как мужчин, так и женщин. Как было бы хорошо, если бы его правила и порядки остались и при преемниках его престола в таком же виде, в каком они были во время его патриаршества! И, конечно, если бы он подольше пробыл на патриаршестве, то заведенные порядки монашеской жизни утвердились бы прочнее и остались бы на более продолжительное время. Но он скоро выбыл из среды живых, — и марка перевернулась; в святые обители вторглись все недуги, какие только может придумать дьявольская злоба. Но вот чего я чуть было не опустил. Прежде, с древнейших времен Церковь богата была, между прочим, и учителями. Они в различные времена и в разных местах Константинополя объясняли кто песни Пророка Давида, кто послания Апостола Павла, кто евангельские заповеди Спасителя. Все те из них, которые были облечены в сан священства, частным образом и поочередно проповедовали божественное слово по домам, в собрании членов семейства и их соседей. Это располагало к жизни по заповедям Божиим, служило к познанию истинной веры и прямо вело к добру. Или лучше: это было духовное орошение слушателей из великого и божественного источника, орошение, которое их изменяло, преобразовывало и располагало к лучшему. С течением времени все это исчезло, как исчезли и все другие добрые обычаи, которые точно погрузились на дно морское. Этого рода опустошение отсюда простерлось и на другие Церкви, и вот души всего христианского мира блуждают и по сие время, точно по какой-нибудь непроходимой и безводной пустыне. Бессовестность дошла до того, что за один овол дают с той и другой стороны страшнейшие клятвы, какие не посмеет даже передать перо писателя. Вместе с тем, как угас животворный луч слова и учения, все слилось в безразличную массу; люди впали в бессмысленное состоянье и не стало человека, который мог бы сам решить, что полезно и какими признаками отличается благочестие от нечестия. И кто бы мог один остановить этот постепенный упадок Церкви, когда не мог этого сделать и патриарх при всем своем желании? Но я удивляюсь вот чему: нужно же было так случиться, что внезапная перемена изменчивых обстоятельств вызвала из монастырского уединения этого человека именно в это время. Люди рассудительные основательно замечали, что Церковь опустела и что главные ее члены, а вместе с ними и духовенство, заслуживают наказанья за то, что не только не приняли раскаянья бывших в общении с латинянами, а еще крайне обидели их, нанесши им пощечины и позволив себе другие непозволительные поступки с ними, о чем мы вкоротке уже упоминали. И вот, когда взошел на престол этот патриарх, все возлагали на него самые светлые надежды, думали, что на земле воскреснет истина и сойдет с неба правда. Между тем случилось совершенно напротив: обесчещена монашеская жизнь, как будто бы она была бесполезна; обесчещена добродетель, как будто бы при ней легко дойти до крайней степени злости. Кого это не поставит в недоумение? Какой души не потрясет, хотя бы она была тверда, как железо?

6. В это время некоторые взнесли клевету на Константина Порфирородного, родного брата царя, будто он домогался престола и будто почестями, ласками и деньгами привлекал к себе всех стоявших во главе войска для того, чтобы найти в них содействие своим видам. Это, как утверждают многие, были ложные обвинения, сплетенные теми, которые бросают завистливый взгляд на всех добрых людей. Воспользовавшись благоприятным случаем и расположением самого царя, который не к чести своей питал в душе подозрение против брата, они подвергли последнего величайшей опасности. Причины подозрения были следующие. Порфирородного еще с детства царь-отец любил больше, чем Андроника; да в нем и от природы было много такого, что могло внушить отцу особенную любовь к нему: душевная доброта, служащая украшением для тех, которые поставлены управлять другими, обходительность и приятность взгляда. Поэтому если бы не было большой помехи в том, что он родился позже других, то отец с большим удовольствием передал бы ему царский скипетр. Это первая причина, однажды навсегда разорвавшая между братьями узы единодушия и заронившая в душу Андроника немалое подозрение против брата. Другою причиною была мысль царя-отца женить Порфирородного, когда он достигнет совершеннолетия, на одной из самых знатных латинянок-красавиц, чтобы между прочим и это благоприятствовало его видам относительно сына. А он хотел и издавна таил в душе мысль отрезать от римского государства часть Фессалоники и Македонии и предоставить ему самодержавную власть над ней. И если бы преждевременно не похитила его смерть, то, конечно, солнце увидало бы на деле исполнение этой мысли. Но дело, как видно, было не угодно Богу и кончилось несчастным образом. Отношения царя Андроника к брату сделались еще неприязненнее, в его душе разгорелся гнев, точно из искры пожар. Но так как царь Андроник был человек необыкновенно рассудительный, имевший столько твердости, что мог долгое время скрывать в душе неудовольствие и выдавать притворство за прямодушие; то в течение известного времени он показывал вид, будто расположен к брату. Третья причина возникла уже по смерти царя-отца. Константин ежегодно получал огромные и разнообразные доходы с многочисленных стад овец и быков, которые получил от царя-отца. Свое богатство он тратил на пышную обстановку и не скупясь раздавал тем, которые обращались к нему, — и знатным, и незнатным. К тому же имел общительный и приятный характер, которым привязывал к себе всех, как адамантовыми узами. Мягкий и кроткий характер, когда встречается в лицах высших, обыкновенно пленяет собою всех. Так очаровывают взоры всех пышные цветы, которые разрисовывает наступающая весна свежими и, если можно так выразиться, улыбающимися красками. Индийские мудрецы дают такое правило тому, кто хочет царствовать: он тем более будет любим своими подданными, говорят они, чем более будет показывать им в себе скромности и умеренности при своем превосходстве над ними. Что касается до двух первых причин, конечно, тот поступил бы совершенно несправедливо, кто вздумал бы поставить их в вину Порфирородному вместо того, чтобы назвать главного виновника — отца, который больше надлежащего питал к нему любовь. В последнем же случае едва ли кто скажет, что этот человек совершенно безукоризнен. Быть может, он окружил себя такою пышностью, которая прилична только царям, в простоте сердца без всяких видов, но и в таком случае он набросил на себя немало тени. Если же он еще знал, что своею пышностью может возбудить подозренье в брате, и между тем продолжал безрассудно играть опасностью, то он становится виновен еще больше. Не говорю о другом, — ему следовало бы припомнить, какой участи в древности подвергались те, которые поступали подобно ему. Кир, например, сын Дария и Парисатиды, держа себя выше, чем сколько позволяло ему положение сатрапа, возбудил к себе подозрение и ненависть в родном брате, царе Артаксерксе, и не достиг ничего кроме бедственного конца. Подобным образом и Антоний, повелевавший вместе с Августом Кесарем большею частью вселенной, нарушив условия с Кесарем и добиваясь большего почета, вместе с властью лишился и самой жизни. Вот и Порфирородный, — положил, что не имел никакого злого умысла и не готовил тайно орудия против кровного родственника, — все же и это обстоятельство давнему, довольно сильному подозрению придавало много силы. Оно открыло свободный доступ к слуху царя клеветам, которые обыкновенно преследуют нерасчетливую пышность. Но возвратимся назад. Порфирородный жил тогда в Лидии, наслаждаясь удовольствиями недавнего брака и видя в своем будущем одни цветы. Он незадолго пред тем женился на одной из дочерей Рауля, красавице и душой и телом, будучи сам лет тридцати; тогда же он устроил и великолепную кровлю для студийского храма (это место опустошено было латинянами и долго служило пастбищем для овец), потом обнес его крепкою стеною и с большими издержками восстановил монастырь так, что он почти нисколько не уступал теперь прежнему[152]. Между тем как он вместе с супругой проживал в Нимфее лидийском, а клеветы на него тайно доходили до брата-царя, последний решил отправиться на восток под предлогом разных дел, которые будто бы призывали его туда, а на самом деле с тою целью, чтобы неожиданно без всякого шума напасть на брата и схватить его. Так и сделано. Порфирородный в скорейшем времени схвачен. Взяты и те, которые пользовались особенным его расположением. Первым между ними по богатству, происхождению и военным заслугам был знаменитый Михаил Стратигопул. Сами они были заключены в темницу, а все их имения отобраны в казну.