Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Но вернемся к теме. Вл. Соловьев писал в «Оправдании добра»: «Насилие в нашем мире бывает трех родов: 1/ насилие ЗВЕРСКОЕ — которое совершают убийцы, разбойники, деторастлители; 2/ насилие ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ, необходимо допускаемое принудительною организацией общества для ограждения внешних благ жизни, и 3/ насильственное вторжение внешней общественной организации в духовную сферу человека с лживой целью ограждения внутренних благ — род насилия, который ВСЕЦЕЛО определяется злом и ложью, а потому по справедливости должен быть назван ДЬЯВОЛЬСКИМ». Философ не поддался соблазну абстрактных рассуждений о недопустимости любого насилия и выделил «человеческое, необходимо допускаемое». О мере этого насилия и писали Стругацкие в обеих обсужденных выше повестях, и подняли планку очень высоко — именно на утопический, недостижимый сегодня уровень. Так они обозначили свою гражданскую позицию, свое отношение к морали нашего общества.
В. Сербиненко эту позицию вообще не затрагивает, как бы не замечает ее — надеюсь, нет нужды объяснять, почему такой метод суженного взгляда в литературоведении не допустим. Как бы опасаясь, что затронуть тему все-таки придется, он полностью игнорирует роман «Обитаемый остров», антиутопию — то есть вещь, входящую в объявленную им номенклатуру произведений. Игнорирует не по недостатку места: его хватило на разбор первой, ученической вещи Стругацких «Извне», и второй, тоже ученической — «Страны багровых туч», и, как уже говорилось, на разгром «Стажеров». Так вот, «Обитаемый остров» роман-предупреждение, из той же семьи, что «Мы» Замятина и «1984» Оруэлла. Там Стругацкие обратились к теме «дьявольского насилия» над духом применительно к нашему обществу сталинских и отчасти хрущевских и брежневских времен. Они изобразили мир одураченных людей, в головы которых непрерывно, круглые сутки /это не метафора/ вбиваются восхищение властями, ненависть к инакомыслящим, ненависть к другим странам. Вбиваются отвратительные — прошу прощения за повторы «внешние общественные идеалы». Работа поставлена с дьявольским размахом и изощренностью — именно по-дьявольски, другого слова не подберешь. Роман этот чудом проскочил в набор а может, и не чудом, а благодаря несерьезному отношению властей к фантастике — литература-де второго сорта, что с них взять?
В «Обитаемом острове» снова появляется делегат от Утопии в прошлое; в истории, но не в древнюю, как было в «Трудно быть богом», а в наше время. Он вступает в борьбу уже не со «зверским насилием» как Антон-Румата, а с «дьявольским насилием», со «злом и ложью» /Вл. Соловьев/ и уничтожает систему оболванивания людей. Очень важная деталь: он делает это, зная, что идет навстречу возможным опасным общественным последствиям — но идет, ВОПРЕКИ «расчетливому практицизму» и «рационалистическому культу знания». Его ведут милосердие и жалость, те же самые милосердие и жалость. Никак нельзя было критику затрагивать этот роман — вынужденно бы он сам себя опроверг.
Хотя — кто знает? Он не отказался от анализа «Улитки на склоне», еще одной антиутопии Стругацких; обсудил ее моральные аспекты — добросовестно и, надо добавить, проницательно.
Но при том опят ни слова не сказал об острейшей злободневной вещи сохранившей силу и сейчас, 24 года спустя после написания. Ни слова о беспощадной пародии на бюрократию, о картинах гибели природы, о призраке тирании, висящем над нами. Упущение вроде бы не очень заметное, но оно дает критику возможность перепрыгнуть через логику. Резюмируя главу об «Улитке…», он уверенно сообщает, что ее герой Кандид не похож на героев других произведений, ибо он «не пожелал примкнуть к «стажерам», не приемля их безоговорочное и фанатическое «служение» будущему». Ну, мы разобрали, каковы они на самом деле, и вроде бы поняли, что они ничему не служат «безоговорочно и фанатично» кроме добра, и что все они — цитирую отзыв В. Сербиненко о Кандиде — стремятся «в меру своих сил… помочь медленно ползущей улитке человеческого прогресса». Но их нравственная и интеллектуальная самостоятельность заметны лишь тогда, когда их не в эзоповом контексте инопланетной жизни, а в контексте земной истории, ее сегодняшнего дня.
Когда берем за начало отсчета «прошлое и настоящее истории», как и предложил критик в первых абзацах своей статьи /и сей час же об этом забыл/. Лишь тогда можно увидеть, что в самых «розовых» своих вещах и фрагментах, даже в злосчастных «Стажерах», Стругацкие не проповедуют «казарменный коммунизм» в чем полуоткровенно обвиняет их критик, — а отвергают его категорически. Они коммунисты по убеждению, но видят коммунизм не сталинским или брежневским, не идеологическим; не «внешним» по отношению к человеку, а «внутренним» — свободным сообществом хорошо и умно воспитанных людей, доброжелательных, добропомощных.
Поэтому их годами не публиковали; поэтому «Улитка…» едва проскочила в печать — двумя разрозненными выпусками — и сейчас же подверглась яростным атакам /заступился только «Новый мир» 1968 года/. Поэтому «Гадкие лебеди» оставались под запретом 20 лет, «Пикник на обочине» ждал книжной обложки 8 /или 10/ лет и вышел вначале искалеченным редакторами, и снова был «закрыт» особым решением Госкомиздата… Больше 10 лет лежал «в столе» «Град обреченный», «Обитаемый остров» искалечили при редактуре и так он живет до сей поры. этот печальный перечень можно бы продолжить, но пора вернуться к В. Сербиненко.
До сих пор обсуждалась первая часть его статьи, где он восстает против рационалистического подхода к истории вообще и против коммунистической утопии в частности. Сколь мне ни чужда такая позиция, я могу ее понять. Беда его, как мне представляется, в том, что для него «рационализм» и гуманность по определению взаимоисключающие понятия. Стругацкие же полагают, что гуманность должна сочетаться с разумом, так же как «вера и мечта» /В. Сербиненко/. Посему критик и относится к писателям как к своим идеологическим противникам, а в таком споре от подтасовок очень трудно удержаться, ибо идеолог стремиться опорочить все идеи противника и лишить его самого внутренней опоры. /На это свойство идеологии 60 лет назад указал К. Маенхейм в работе «Идеология и утопия» /.
По «правилам» такой игры он во второй части статьи приписывает Стругацким некий вариант своих собственных воззрений, чтобы разбить противника окончательно.
Стругацкие обвиняются в искании магического чуда, волшебной всеобщей панацеи. Иными словами — в «вере и мечте». Вопрос, как это сочетается с «тотальной расчетливостью, критик улаживает с помощью нескольких силлогизмов, которые я, при бегая к его же терминологии, назвал бы магическими пассами.
Шаг первый: шуточную сказку-памфлет «Понедельник начинается в субботу» и очень злой памфлет «Сказку о тройке» критик объявляет мистическими произведениями — замечая при том, что «серьезные» фантасты обладают отличным чувством юмора». /Крошечная, но показательная деталь — кавычки у слова «серьезные». К чему они? Показать, что Стругацкие не серьезные писатели? А чего ради тогда тратить на них энергию и чернила?/