Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Розетта всхлипывала, забившись в угол.
После этой сцены мы легли спать очень рано, даже не докончив ужин, который так и остался на столе и простоял до следующего утра. В постели Розетта прижалась ко мне, как делала, когда была маленькой, давно уж этого не случалось. Я спросила ее:
— Что ж ты, все еще боишься?
Она ответила:
— Нет, не боюсь. Но, мама, скажи, это правда, что парашютисты пристают к женщинам?
Я ей:
— Нашла кого слушать… он ведь с придурью, сам не знает, что мелет.
— Но это правда? — настаивала она.
— Нет, неправда… да ведь мы завтра уезжаем, едем в деревню, а там ничего не приключится, будь покойна.
Помолчала она с минутку, а потом и говорит:
— Но кто же должен победить, чтоб нам домой вернуться: немцы или англичане?
Вопрос меня, по правде сказать, озадачил, я уж говорила, что не читаю газет и вдобавок никогда не хотела знать, как идет война. Я ответила ей:
— Право, не знаю, что они там накрутили… одно только знаю, все они сукины сыны — и немцы, и англичане… войну начинают, а у нас, бедняков, не спрашивают… Вот что я тебе скажу: нам нужно, чтоб кто-нибудь — немцы или англичане, все равно — наконец победил по-настоящему, чтобы война кончилась… только бы чей-нибудь верх был.
Но Розетта все настаивала:
— Люди говорят, что немцы гадкие… А что они сделали такого, мама?
Тогда я ответила:
— Дома бы у себя сидели… так нет же, пришли сюда, нам докучать… вот отчего они всем и осточертели.
— А там, куда мы сейчас поедем, — спросила она, — там немцы или англичане?
Тут уж не знала я, что ей ответить.
— Нет там ни немцев, ни англичан… поля там, коровы, крестьяне, мы там хорошо заживем… ну, а теперь спи.
Не сказала она больше ни слова, только тесней прижалась ко мне и под конец будто заснула. Ну и ночка выдалась! Я то и дело просыпалась, да и Розетта, должно быть, тоже глаз не сомкнула, только притворялась, что спит, не желая меня тревожить. А мне то казалось, будто я просыпаюсь, хотя я на самом деле спала, то мерещилось, что я сплю, в то время как я бодрствовала и только из-за усталости и сильного волнения как во сне была. Христос в саду Гефсиманском, когда Иуда со стражей за ним пришел, не пережил того, что я в ту ночь выстрадала; сердце у меня сжималось при мысли, что придется оставить квартиру, в которой я столько лет прожила, или что поезд в пути могут обстрелять из пулеметов. А возможно, думала я, и поездов больше нет, ведь слух прошел, что Рим со дня на день будет отрезан. Думала я и о Розетте, и о том, что, на мою беду, муж мой оказался таким скверным человеком, и теперь его уж нет в живых, а мы, две одинокие женщины, остались на белом свете без мужчины, который нас защитит и направит, — все равно что два слепца посреди дороги, которые не видят и не понимают, где они находятся.
Уж не помню, в каком часу услыхала я стрельбу на улице. Дело по тем временам привычное, каждую ночь стреляли, жили мы, будто в тире, но тут Розетта проснулась и спрашивает:
— Мама, что случилось?
Я ей ответила:
— Ничего, ничего… вот сукины дети… стрельбой забавляются… хоть бы все друг друга перестреляли.
А потом прямо под нами прошла целая колонна грузовиков, и весь дом дрожал. Казалось, что им конца не будет, а когда они прошли наконец, еще один грузовик промчался со страшным грохотом. Я лежала, обнявшись с Розеттой, прижимая ее к себе, и вдруг, может, потому, что ее голова лежала у меня на груди, вспомнила, как она была еще совсем маленькой и я кормила ее грудью. Молока у меня всегда было вдоволь, недаром женщины из Чочарии славятся в Риме и во всей округе как лучшие кормилицы, — она сосала мое молоко и с каждым днем становилась все красивей, просто красавица, а не девочка: люди на нее на улице заглядывались. Вспомнила я об этом — да вдруг подумала: лучше бы ей вовсе не родиться, чем жить в таком мире, среди печалей, опасностей и страха. А потом я сама себе сказала, что по ночам всякое в голову лезет, а такое думать — грешно, и тогда перекрестилась в темноте, поручив себя Спасителю и Мадонне. Тут я и услышала, как запел петух в соседней квартире, — там одна семья жила, у которой в отхожем месте целый курятник помещался. Подумала я, что скоро начнет светать, и как будто задремала.
Проснулась я внезапно, услышав, как дверной колокольчик звонит да звонит, и сразу поняла, что уже давно звонят. Встала в темноте, пошла в прихожую, дверь открыла и вижу Джованни. Он сказал входя:
— Ну и крепко же вы спите… вот уж час целый трезвоню.
Была я в одной сорочке, груди у меня и сейчас крепкие, могу без лифчика обойтись, а тогда они были еще красивей, еще более налитые и упругие, соски приподняты кверху, словно хотят, чтобы их и под сорочкой заметили. И тотчас же я увидела, что глядит он на мою грудь, а глаза под бровями горят у него, как два уголька в золе, — вот-вот за груди меня ухватит. И тогда, пятясь назад, я ему сказала:
— Нет, Джованни, нет… ты для меня больше не существуешь… что между нами было, позабудь… не будь ты женат, я бы за тебя пошла… но ведь у тебя жена, и между нами быть ничего не должно.
Он ни да ни нет не сказал, но, вижу я, силится собой овладеть. Под конец справился и спокойным голосом говорит:
— Твоя правда… что ж, будем надеяться, помрет гадина эта, жена моя, в эту войну… вот вернешься, буду я вдовцом, мы и поженимся, столько ведь народу от бомб гибнет, почему бы ей не помереть?
И снова мне стало не по себе, и я не могла без удивления слушать такие слова и не верила своим ушам, как и в тот раз, когда он обозвал моего мужа сволочью, хотя считался его другом, и даже, можно сказать, они были неразлучны.
Я на самом деле знала жену Джованни и всегда думала, что он любит ее или по крайней мере к ней привязан, ведь они уже столько лет живут вместе и у них трое детей, а он вот здесь говорил о ней с такой ненавистью и желал ее смерти. По тому, как он говорил о ней, можно было понять, что он бог знает как давно ее возненавидел, и если в прошлом он испытывал к ней какое-то иное чувство, то теперь у него ничего, кроме ненависти, в душе не осталось. Я, по правде говоря, почти ужаснулась при мысли, что человек может столько лет быть чьим-то другом и мужем, а потом с такой холодностью и злостью обзывать друга сволочью, а жену гадиной. Но я ничего не сказала об этом Джованни, который прошел в кухню и стал шутить с Розеттой, тоже успевшей встать.
— Вот увидите, вернетесь вы обе… располневшими, и для вас война тем и кончится… там, в деревне, сыр, яйца, баранина — всего вдоволь, вам там хорошо будет.
Теперь уже все было готово, и я вынесла в прихожую три чемодана и мешок со свертками. Джованни взял два чемодана, я захватила мешок, а Розетта понесла маленький чемоданчик. Они спустились вниз по лестнице, а я нарочно застряла, для вида запирая дверь, и как только они оба исчезли за поворотом лестницы, вернулась в дом, зашла в спальню, подняла половицу и достала запрятанные там деньги. У меня была по тем временам немалая пачка тысячных билетов, и я не хотела ее доставать в присутствии Розетты, потому что с деньгами ничего нельзя знать заранее, а человек неопытный всегда может совершить неосторожность и сболтнуть чего не следует, да и вообще никому нельзя в денежных делах доверяться. Выходя из квартиры, я подняла юбку и запрятала деньги в пришитый для этого полотняный мешочек. Затем я уже на улице догнала Джованни и Розетту.
У дверей стоял извозчик, свой грузовик для перевозки угля Джованни не хотел взять, боясь, чтобы его не реквизировали. Он помог нам усесться, а затем и сам взобрался. Пролетка тронулась, и я не могла удержаться и повернула голову, чтобы еще разок взглянуть на перекресток, и на дом свой, и на свою лавку, потому что на душе у меня было скверное предчувствие, будто я больше никогда их не увижу.
День еще не наступил, но ночь уже прошла, и при сером свете раннего утра увидела я свой дом, стоявший на самом углу перекрестка, с заколоченными окнами, а в нижнем этаже — лавку со спущенными жалюзи. Напротив моего стоял другой, тоже угловой дом, а в нем, на втором этаже, была круглая ниша с образом Мадонны под стеклом, и перед ним горела неугасимая лампада. Я подумала тогда: вот лампада горит и в дни войны, и в дни голода, так пусть не гаснет и моя надежда вернуться домой, и как-то легче мне на душе стало — не угаснет моя надежда, будет согревать мне сердце и вдали от дома.