Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
— Поклянись, что никогда никому не расскажешь о том, что было сегодня…. ну, поклянись.
Он улыбнулся и ответил:
— Ничего я не знаю… Ты о чем это? Даже не понимаю тебя… Ведь ты пришла, чтоб поговорить по поводу дома и лавки, не так ли?
И снова мне показалось, точно все это было сном, не будь моя одежда в беспорядке, а я вся перепачкана углем, оттого что ворочалась на этих мешках; я могла бы и на самом деле подумать, будто ничего не случилось. В смущении я пробормотала:
— Понятно, ты прав! Конечно, я пришла ради лавки и дома.
Тогда он достал лист бумаги и написал на нем, что я на год сдаю ему свою лавку и квартиру, а потом дал мне его подписать. Бумагу он спрятал в ящик, потом открыл дверь и сказал:
— Что ж, договорились… Сегодня я приду принимать имущество, а завтра утром отвезу вас обеих на вокзал.
Он стоял у двери, а я прошла вперед, чтоб выйти. Когда я проходила, он хлопнул меня ладонью по заду и усмехнулся, как бы желая сказать: «Что ж, и по другому делу мы с тобой тоже договорились». А я подумала про себя, что теперь уже не вправе возмущаться, что я теперь больше не могу считать себя честной женщиной, и тогда же решила, что виной всему война и голод и что честная женщина, когда ее хлопают по заду, не может возмутиться именно потому, что она уже перестала быть честной.
Вернулась я домой и тотчас же стала готовиться к отъезду. Больно мне было, и душа надрывалась оттого, что приходилось оставлять этот дом, где я провела двадцать лет безвыездно, если не считать поездки за продуктами для черного рынка. Правда, я верила, что скоро придут англичане, может, через неделю-другую, и готовилась ехать самое большее на месяц, но в то же время было во мне непонятное предчувствие не только более длительной разлуки, но и какой-то беды, что ждала меня в будущем. Политикой я никогда не занималась и ничего не знала ни о фашистах, ни об англичанах, ни о русских, ни об американцах. Сказать, чтоб я что-нибудь понимала из всех разговоров, которые велись вокруг, я не могу — по правде говоря, я в них совсем не разбиралась, но одно мне было ясно: ничего хорошего нельзя теперь ждать для таких бедняков, как мы. Было вокруг, как в деревне, когда небо покрывается черными тучами, листья на деревьях поворачиваются в одну сторону, овцы сбиваются в кучу, стараясь потесней прижаться друг к другу, хоть и лето на дворе, и откуда-то вдруг налетает холодный ветер, леденящий своим дыханием землю. Боялась я, но сама не знала чего, и сердце щемило от разлуки с домом и лавкой, как будто я наверняка знала, что больше их никогда не увижу. Розетте я все-таки сказала:
— Не бери ничего лишнего. Едем мы на две недели, не больше, а на дворе еще тепло.
Было это числа пятнадцатого сентября, и погода стояла жаркая, куда жарче, чем в другие годы.
Так мы уложили два маленьких фибровых чемодана, взяли почти только легкие вещи да захватили по фуфайке, на случай если похолодает.
Стараясь себя немного утешить, я только то и делала, что расписывала Розетте, как меня в деревне встретят родители:
— Увидишь, будут кормить нас до отвала… поправимся, отдохнем… в деревне сейчас не так тяжело, как в Риме… нам там хорошо будет… отоспимся и, главное, есть будем вдоволь… вот увидишь, у них свинья, мука, фрукты, вино, лучше папы римского заживем.
Но Розетту все это не радовало: она думала о женихе, который остался в Югославии и вот уже месяц не подавал о себе вестей. Я знала, что она каждый день встает спозаранок и отправляется в церковь, чтобы помолиться за него, выпросить у Господа, чтобы его не убили, чтобы он вернулся и они поженились бы. И тогда, чтобы показать ей, что я все понимаю, ее обняла, поцеловала и сказала:
— Доченька моя золотая, будь покойна, Мадонна видит и слышит тебя, она не допустит, чтоб с тобой недоброе приключилось.
А тем временем сама я продолжала готовиться в дорогу, и теперь, когда я поборола свои опасения, не могла дождаться часа отъезда. Не терпелось мне уехать еще и потому, что в последнее время из-за воздушных тревог, нехватки съестного, мыслей о поездке и многого другого жизнь для меня перестала быть жизнью, и даже дом прибрать охоты у меня не было, а ведь в обычное время я на коленках пол натирала да так начищала, что из сил выбивалась, покуда пол не начинал сверкать, как зеркало. Случается, упадет с повозки ящик, треснут доски, и все содержимое вывалится на мостовую, — так и жизнь теперь, казалось мне, вышла из своей колеи. Стоило мне подумать о том, что было у нас с Джованни и как он тогда хлопнул меня по заду, — мне становилось ясно, что не только жизнь, но и я сама вышла из колеи и что теперь я на все способна: красть так красть, убивать так убивать — все оттого, что потеряла уважение к себе и больше не была такой, как прежде. Утешалась я только мыслью о Розетте, тем, что у моей дочки по крайней мере мать есть, которая ее защитит. Пусть хоть она будет такой, какой я уж никогда не буду. Да, жизнь и на самом деле состоит из привычек, и даже честность только привычка; стоит лишь изменить привычке — и жизнь становится адом, а человек — совсем как сорвавшийся с цепи дьявол, который не уважает ни себя, ни других.
Розетта вдобавок беспокоилась о своем коте, красивом тигровом коте, которого она еще совсем маленьким нашла на улице, заманила в дом, дав ему хлеба, а потом кот спал с ней ночью в одной постели, а днем ходил за ней из комнаты в комнату, как собачонка. Я сказала Розетте, чтобы она поручила кота привратнице соседнего дома, и она мне ответила, что так и сделает. Теперь Розетта сидела у себя в комнате, в ногах кровати, где лежал уже упакованный чемодан, и держала кота на коленях, гладила его потихоньку, а бедняжка котик, не зная, что хозяйка его покидает, мурлыкал и жмурил глаза от удовольствия. Жаль мне ее стало, потому что поняла я, как ей тяжко, и тогда я сказала:
— Доченька моя, пусть только минуют эти плохие времена — и тогда увидишь, как все хорошо пойдет… Кончится война, вернется изобилие, а ты замуж выйдешь и будешь счастлива со своим мужем.
И как раз в эту минуту, как бы в ответ на мои слова, завыла сирена воздушной тревоги, и проклятый этот вой, как мне казалось, сулил нам несчастье и каждый раз разрывал мое сердце. Разозлилась я донельзя, открыла окно во двор, подняла кулак к небу и закричала:
— Чтоб тебе не своей смертью подохнуть! Кто тебя звал сюда? Кто тебя сюда прислал?
Розетта и с места не тронулась, только сказала:
— Мама, почему ты злишься? Ты же сама сказала, что все на свое место станет.
Тогда из любви к своему ангелочку я успокоилась, хоть и не без труда, и ответила:
— Да, но пока что нам придется покинуть свой дом, и кто знает, что еще ждет нас впереди.
Адские муки перенесла я в тот день. Сама на себя не походила: то все думала о том, что было у меня с Джованни, и когда вспоминала, что, как уличная девка, одетая, отдалась ему на мешках с углем, — кажется, руки бы себе искусала от обиды; то ходила по комнатам, которые двадцать лет были моим домом, а теперь я должна была их покинуть, — и отчаяние овладевало мной. В кухне огонь был погашен, в спальне, где мы вместе с Розеттой спали на большой кровати, простыни были разбросаны в беспорядке, а я не находила в себе сил, чтобы застелить постель, в которой мне не скоро придется спать, и развести огонь в плите, которая завтра уж не будет моей и не мне придется на ней готовить. Поели мы хлеба с сардинами на голом столе без скатерти, и я то и дело поглядывала на Розетту, а она была такая грустная, что у меня кусок в горле останавливался: больно мне было, и боялась я за нее, все думала о том, как не повезло моей доченьке, что она в такие времена родилась и выросла. Часам к двум мы повалились на неубранную постель и поспали немного, вернее, Розетта уснула, прижавшись ко мне, а я лежала с открытыми глазами и все думала о Джованни, о мешках с углем, о том, как он меня хлопнул по заду, да о доме и лавке, которые покидала. Наконец раздался звонок, и я, осторожно отодвинув от себя спавшую Розетту, пошла открыть дверь: это был Джованни. Он стоял с сигарой во рту и усмехался. Я ему и слова произнести не дала.