Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Обличает волк луну,
как людей Божий Сын…
Житие — ни тпру ни ну,
то ли чернориз-цы!
Ратуют они за рай,
там нектары — ложками!
Если житие — сарай,
проповеди —
ложны!
Пред амвоном гнись дугой,
гуди — как положено!
Если всюду пьянь да голь,
проповеди —
ложны!
Белениться? Не балу́й!
Плуг тебе да лошади!
Если поголовный блуд,
проповеди —
ложны!
Черноризцам — все азы,
патоку и птаху,
а язычникам — язык
на полку?
на плаху?
За любовь
пред паствой маяться?
Псалтыри
за счастье?
Верим в солнце,
верим в мясо,
в соль,
в зерно,
в зачатье,
в бубны,
в бани,
в хоровод,
в гусельные весла!
В нашей жизни горевой
ой как редко звездно…
Белый вечер, белый вечер,
колоски зарниц.
Не кузнечик, а бубенчик
надо мной звенит.
Белый вечер, белый вечер,
блеяние стад.
И заборы будто свечи
белые стоят.
Прошумят березы скорбно,
выразят печаль.
Прошумят они:
— О скоро
твой последний час. —
Что же, скоро, я не дрогну
в свой последний час.
Не приобрету в дорогу
ни мечей, ни чаш.
Не заполучу надежды
годовщин и книг.
Выну белые одежды
и надену их.
Белый вечер, белый вечер,
колоски зарниц.
И кузнечик, как бубенчик,
надо мной звенит.
О чем плачет филин?
О том, что нет неба,
что в темноте только
двенадцать звезд, что ли.
Двенадцать звезд ходят,
игру играют,
что месяц мышь съела,
склевал его ворон.
Унес ворон время
за семь царств счастья,
а в пустоте плачет
один, как есть, филин.
О чем плачет филин?
Что мир мал плачу,
что на земле — мыши,
все звезды лишь — цепи…
Когда погас месяц,
и таяло солнце,
и воздух воздушен
был, как одуванчик,
когда во все небо
скакал конь красный
и двадцать две птицы
дневных смеялись…
Что та́к плакал филин,
что весь плач птичий —
бессилье бессонниц,
ни больше, ни меньше.
Легенду, которую мне рассказали,
веками рассказывают русалки.
Хвостами-кострами русалки мерцают,
их серьги позванивают бубенцами.
Наследницы слез и последних лишений
вставали над озером в белых одеждах,
наследницы слез и последних лишений,
всё женщины чаще,
а девушки реже.
Хвостами-кострами русалки мерцали,
их серьги позванивали бубенцами.
Их озеро требовало пополненья:
пришло и последнее поколенье.
Различия — те же, причины — как прежде,
лишь девушки чаще,
а женщины — реже.
Немые русалки плывут по каналам
и рыбье бессмертье свое проклинают…
Подари мне еще десять лет,
десять лет,
да в степи,
да в седле.
Подари мне еще десять книг,
да перо,
да кнутом
да стегни.
Подари мне еще десять шей,
десять шей
да десять ножей.
Срежешь первую шею — живой,
срежешь пятую шею — живой,
лишь умоюсь водой дождевой.
А десятую срежешь —
мертв.
Не дари оживляющих влаг
или скоропалительных солнц, —
лишь родник,
да сентябрь,
да кулак
неизменного солнца.
И всё.
За городом Галичем,
на перепутье, харчевня.
Для панства —
харчевня,
а простонародью —
корчма.
И русич, и лях, и турпей —
неумытый кочевник —
отыщут в харчевне
любое питье и корма.
На прочную ногу —
скамьи из точеного бука —
поставил харчевню
еврей-весельчак Самуил.
То флейтой зальется,
то филином зычно аукнет…
Гогочут пьянчуги, вздымая усы:
— Уморил! —
Давненько не хаживал
к весельчаку иудею
соратник Бояна,
хоробр новгородский Поток.
Хозяин угодлив:
склоняя оплывшую шею,
подносит сивуху,
арбуз
и куриный пупок.
А гости,
а гости,
а гости печатают песню,
отменную песню,
что слово — то конника топ.
Хозяин доволен:
лоснятся колечками пейсы.
Хозяин смущен:
плачет паче младенца Поток:
— В песчаном Чернигове
рынок что сточная яма,
в помоях и в рытвинах —
лоб расколоть нипочем.
На рынке
под вечер,
в сочельник,
казнили Бояна,
Бояна казнили,
назначив меня палачом.
Сбегались на рынок
скуластые тощие пряхи,
сопливых потомков
таща на костистых плечах.
Они воздевали
сонливые очи на плаху
и, плача в платочки,
костили меня, палача.
А люди,
а люди,
а люди
болтали о рае,
что рай не Бояну,
Бояну — отъявленный ад.
Глазели на плаху,
колючие семечки жрали,
судачили:
влево
иль вправо падет голова.
Потом разбредались,
мурлыча Бояновы строки, —
лелеять иконы
в своих утепленных углах.
Марина,
которой Бояном написано столько,
в ту ночь, как обычно,
с боярином Ставром легла.
Я выкрал у стражи
Бояновы гусли и перстень,
и — к черту Чернигов,
лишь только забрезжила рань…
Замолкните, пьянь!
На Руси обезглавлена Песня.
Отныне
вовеки
угомонился Боян.
Родятся гусляры,
бренчащие песни-услады,
но время задиристых песен
вовеки зашло…
В ночь казни
смутилось
шестнадцать полков Ярослава.
Они посмущались,
но смуты
не произошло.
Вот и рядом.
Чаяли — простимся.
Рассвело,
и рядом проще стало…
Правда,
ты печальной Евфросиньей
обо мне в Путивле причитала?
Я тогда
не поводил и усом,
посвист копий
да охоту чтил.
Думал —
не вернусь,
а вот вернулся
через восемь сотен лет почти.
Разве мы
в своей судьбе студеной
не прошли тревожные азы?
Дождик-дождь, старательный садовник!
Нет,
но нам не миновать грозы.
Разве нам впервой
река — отчизна,
а сухая плоскодонка — дом?
Разве нам впервой
иголки-брызги
собирать,
а завтракать дождем?
Ты припомни:
на реке Каяле,
той реке общеславянской боли,
мы стрелой из ялика
карали
княжичей, перебежавших в Поле
в непогодь Руси…
Теперь — не надо.
Нет и нет как нет реки Каял.
Есть — туман.
В тумане — лодка наша,
как и ты, плывущая, и я.
А повсюду,
сбрасывая перья,
птицы улетают цифрой «семь»…
Есть ладонь твоя —
твое доверье,
нами позабытое совсем.
Братья!
Настала година
браться
за Слово Великое!
У Бояна
стозвонные
гусли,
а на гуслях
русский орнамент,
гусли могут стенать, как гуси,
могут
и клекотать
орлами,
могут мудростью
с дубом спорить,
спорить скоростью
с волком
могут,
радость князю —
ликуют,
горе —
разом с князем горестно молкнут.
У Бояна
бойкие струны!
Словно десять кречетов
статных
напускает Боян
на юное
лебединое стадо.
Первый кречет
кричит победно
песню-здравицу в честь Мстислава,
что прирезал Редедю
пред полками косогов бравых.
То не десять кречетов
юных —
десять пальцев,
от песен скорченных,
задевают струны,
а струны
сами славу князьям рокочут.
Или вдруг
заструятся
грустью,
журавлиною перекличкою…
У Бояна стозвонные гусли —
пере-
лив-
ча-
тые!
Тогда Игорь поднял глаза на солнце,
тогда Игорь опустил глаза на войско,
тогда Игорь увидел:
солнце затмилось,
а войско было во тьме и мигало металлом.
Семьдесят ковуев в полотняных латах
ускакали без оружия,
а много тысяч воинов
поднимали к темному солнцу руки,
а руки были голые, как свечи,
потому что тяжелые,
связанные из железа рукава
соскальзывали к плечам.
И собаки не лаяли.
Они сидели в позе лягушек
и закрывали глаза.
Это было первого мая,
через девять дней после выступления войска.
Все кони во тьме были темной масти,
они опускались на колени, а потом ложились на бок.
Это было в среду.
Это было в три часа дня.
И были большие звезды около солнца и дальше.