Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
В Киеве на горах…
Святослав смутный сон видел
в Киеве на горах.
— Всю ночь с вечера, —
сказал он, —
у моей серебряной кровати
стояло семь воронов,
как семь апостолов Византии —
окаянные очи,
пернатые лица.
— Всю ночь с вечера, —
сказал он, —
они не сказали ни единого слова,
ни вороньего, ни человечьего.
Они подавали вино,
у них были не птичьи, а девичьи пальцы,
а на мизинцах мигали драгоценные перстни,
и нежили они меня,
а вино было цвета отруты.
А потом у них стали восточные лица,
и семь лиц улыбались
четырнадцатью восточными глазами.
Они держали в желтых руках
четырнадцать белых свечей,
но не воск замерзал на свечах,
а красные капли крови.
И еще они шили мне саван
иглами большими, как копья.
— Всю ночь с вечера шили, —
сказал он.
И сказали бояре князю:
— Уже, княже, горе ум полонило.
Византийских апостолов нет и в помине.
Не боимся востока.
Там бегает племя —
маленькие люди на маленьких лошадках,
смешное племя!
Смешные сны. —
И тогда сказал Святослав:
— О мои сыны, Игорь и Всеволод!
В Тмуторокани
сладкие сады,
лоснится масло на окороках,
но только
не ко времени зудить
мечом жиреющий Тмуторокань.
Ко времени
разладицу кончать,
совместно браться за топор и плеть.
Напорист Гза.
Несокрушим Кончак.
Нам в одиночку их не одолеть.
Ты, Игорь,
вспыльчивая голова!
Ты, Всеволод!
Бог боя и стола!
Вы думали, что слава — каравай,
который получают пополам?
Вы, братья, позавидовали мне, —
я потоптал на вежах погань орд, —
встревожились вы!
Не прошло двух дней —
поспешно сами сорвались в поход.
Не сомневаюсь, братья, вы — храбры,
сердца что груди
в греческой броне,
не раз вы кувыркались под обрыв,
ломая позвоночники коней.
Но слава где же?
Помню, Ярослав
с безбожной рванью рвался на рожон,
их слава по чужим степям несла
с корявым засапожником-ножом.
А где же ваша слава?
Как назад
поворотить прославленную быль?
Князья! Вы не пособники, князья!
Вы — оборотни киевской судьбы!
Разграблен Римов:
рухнули вовнутрь
сооруженья рыхлых городниц.
Враги
хоругви золотые мнут,
на алтарях
насилуют девиц.
Великий князь Всеволод Суздальский!
Ты над своими чарками дрожишь,
а мог бы,
бросив чарки-черепа,
разбрызгать Волгу вёслами дружин
и Дон
до дна
ладонью
расчерпать!
О, будь ты рядом —
половцам-рабам
несдобровать!
Рассевшись широко,
мы б торговали
по нога́те баб,
по ре́зани —
плюгавых мужиков!
Галицкий Осмомысл Ярослав!
Ты сторожишь старательно страну.
Как псы — твои дунайские суда.
Не ты
своими стрелами согнул
границы Польши?
Не тебе султан
сулил гаремы?
Галич — мой капкан
на Западе.
Царюешь ты, играя.
Стреляй же, господине, Кончака, —
за землю Русскую,
за Игоревы раны!
А ты, Роман, и ты, Мстислав!
Под шлемами латинскими
богам
латинским
как вам мо́лится в Руси?
А Игорева храброго полка
уже
не воскресить.
Ярослав и все внуки Всеславовы!
Вам на могилах собственных мечей
маячить!
Честь искать — не отыскать!
Каких сегодня
предали мужей?
Куда еще
знамена опускать?
Ты, Рюрик, и ты, Давид!
Когда устал от ужаса холоп,
не ваше войско издавало рык,
воюя у холопины коров,
сдирая шкуру,
как шматье коры,
с холопов голобрюхих?..
Я, седой,
всевластный, говорю, как равным равный:
— Вступайте, братья,
в стремень золотой
за землю Русскую,
за Игоревы раны!
Хомяк упрятался в нору,
не выползая пить.
Неволя прянула на Русь,
ей вольницей не быть.
Не быть оплеванной Хуле
хорошею Хвалой.
Не течь замученной Суле
хохочущей струей.
Уплыли мертвые тела
в болотное окно.
Двина болотом потекла…
Отныне — всё одно,
деяньям и добра и зла —
всему один исход…
В болоте бредит Изяслав
с прорубленным виском.
Под князем движется трава,
большой болотный наст.
— Побила хилая Литва
твою дружину, князь.
Не посылать тебе крестьян
за лыковой корой,
волчицы ходят по костям,
вылизывая кровь, —
двадцатилетний князь твердит
в болоте за леском,
без братьев, без добра,
один,
с прорубленным виском.
Копья поют на Дунае…
Над Путивлем Солнце-радость
велико,
а светит слабо.
На валу,
ограде града,
плачет лада Ярославна.
Плачет, голос поднимая,
до рассвета цвета ситца:
— Полечу я по Дунаю
бесприютною зегзицей.
Рано, рано
на Дунае
омочу рукав бобровый,
князю раны вспеленаю,
ототру
от крови
брови.
Над Путивлем ветер стылый
носит запах сечи душной.
Плачет лада:
— О Ветрило,
Отчего враждебно дуешь?
Отчего,
о Ветр-Ветрило,
добродушный и обширный,
мечешь на воздушных крыльях
стрелы
в русскую дружину?
Мало ли тебе,
бездомный,
облака пинать по югу,
мало на море студеном
корабли волной баюкать?
Мало вырывать посевы,
дыбить мех
лесному зверю?
Отчего ж мое веселье
по ковыль-траве
развеял?
Над Путивлем Солнце-радость
велико,
а светит слабо.
На валу,
ограде града,
плачет лада Ярославна,
плачет лада,
стоном стонет,
Солнцу слабому грозится:
— Полечу к тебе я, Солнце,
бесприютною зегзицей.
Отчего в безводном поле,
жар-лучи
кидая наземь,
пропитало потной солью
ты дружину мужа-князя?
Отчего тугие луки
ты им, Солнце,
раскачало,
покоробило им тугой
камышовые колчаны?
Над Путивлем красны тучи,
будто Игоревы раны.
Поднимая голос круче,
плачет лада Ярославна:
— О могучий Днепр Славутич!
Расколол ты горы-камни,
Святославовы онучи
с Кобяковы сапогами
ты столкнул…
О господине!
Прилелей мне мужа завтра.
Не хочу
покрытым тиной,
а хочу
живым,
глазастым.
По добру дерево листву сронило.
Погасли вечером зори.
Разве
спрашивает
страх?
Двадцать стражников
у костра.
Двадцать стражников
и Кончак.
И у каждого
колчан.
Круп коняги в жару
груб,
двадцать стражников
жрут
круп,
и прихлебывают
кумыс
половчане —
палач к палачу, —
и похлопывают —
кормись! —
князя Игоря по плечу.
Но у князя дрожит
нога,
князь сегодня бежит,
но как?
Разве спрашивает
страх?
Двадцать стражников
у костра.
Раскорячен сучок
в костре.
Что колчан,
то пучок
стрел.
Что ни стражник, то глаз
кос —
помясистей украсть
кость.
Что ни рот — на одну
мысль:
поядреней хлебнуть
кумыс.
Двадцать стражников.
Ночь.
И у каждого
нож.
Половчанин Овлур свистнул за Доном.
— Князю Игорю бежать, —
кликнул.
Неказиста река Стугна,
и струя у Стугны
скудна,
и извилистый ил
на дне,
сухощавые утки
в плавнях.
Та Стугна затворила
Днепр
князю-мальчику
Ростиславу.
На Стугне
процветает
май,
жеребцы
потрясают
челками.
А по мальчику
плачет мать,
исцарапав ногтями щеки.
На заутрене бор
мокр.
Грай ворон черноперых
смолк.
Дятлы ползают по сучьям,
стуча.
Над рябинами
ползучий
чад.
Сняли свой ночной дозор
соловьи.
Углубился Игорь в бор, —
слови!
И сказал Кончаку Гза:
— Если сокол убежал
из гнезда,
не допустим соколенка
домой,
доконаем закаленной
стрелой. —
И сказал Гзе Кончак:
— Если сокол в гнезде
зачах,
краснощекую
сочную де́вицу
мы положим около сокола;
никуда он тогда
не денется,
так и будет валяться
около. —
И сказал Кончаку Гза:
— Ты держи начеку
глаза.
Бабу соколу
не подсовывай,
половчанки к русичам
слабы,
убежит половчанка
с соколом,
и не будет
ни князя,
ни бабы.
Лихо Солнце поднебесное
колет Днепр
лучами
острыми.
Страны рады,
грады веселы,
Днепр с утра
хлопочет
веслами.
Бусы у девиц
агатовые,
у девиц запевки
ладные.
Днепр с утра ладьи
побалтывает,
переполненные ладами.
Ну-ка в хоровод!
Запаришься
под июльскими деревьями.
Песню спев князьям
состарившимся,
молодым споем
со временем.
Слава
Игорю со Всеволодом!
Киев-городу
родимому!
И со Всеволодом
все в ладах,
и в ладах
с младым Владимиром!
Славься,
Русь,
лихими плясками!
Славься
злаками обширными!
Слава Ярославне ласковой!
Слава
доблестным дружинникам
Да будет!
Сколько на рынке
ос,
но и не меньше
добра.
Бродит по рынку,
бос,
пьяный Иван-дурак.
Левое око —
дыра,
впадины
вместо щек.
Щелкает вшей дурак:
щелк,
щелк,
щелк.
Лезет в мешки,
болван, —
здо́рово осовел.
— Слышь-ко, —
шипит Иван, —
под Киевом
СО-ЛО-ВЕЙ…
Крупный разбойник! Страсть!
Свистнет —
и всё отдашь…
Ох,
и пощупает вас…
— Нишкни,
заткнись,
балда! —
Торгаш толстобрюх, —
кавун!
Под монетой провис
карман.
— Твой Соловей —
свистун… —
Захохотал Иван.
Над Россиею высоко
свист,
парусиновый, жестокий
свист!
По чащобам расстелился
свист,
опрокидывает листья
в омуты.
Над хороминами свист
повис,
и подрагивают бревнами
хоромы.
Рассвистался по Руси
Соловей.
Разве свист —
свистопляска
над долами?
Позолоченные маковки с церквей
скатываются,
что головы.
У Владимира в девишнике
страх.
Обескровил губы-вишенки
страх.
Триста девок сгрудились
в кружок,
триста девок — белогрудых
жен.
Говорит Апраксия-жена,
в меру умственна,
прекрасна
и жирна:
— Ой вы, бабоньки,
ой вы, неженки,
для кого намываете ноженьки
благовониями печенежскими,
для кого начищаете ножики?
Для Владимира.
Как телесные прелести выгородить
вам,
курносые,
нерадивые, —
300 в Белгороде,
300 в Вышгороде,
200 в Берестове
баб у Владимира.
Ой вы, бабоньки бархатнокожие,
ой вы, паиньки,
ой вы, барыньки,
поднимайте множество ножиков
на похабника
и на бабника
на Владимира.
У Илейки темница темна, —
не увидишь даже собственных рук.
В той темнице
ни щелей,
ни окна,
в потолок закручен стражей
крюк.
Хоть повесься,
хоть повесь
сапог,
и дивись, вообрази, что бог
сей сапог,
нечто вроде Христа.
Но на Муромце нема креста.
Потому-то богатырь давно
ни идолищу,
ни богу
не угоден,
что уверовал только в бревно,
на котором коротает годы.
Неспроста,
не за пустяк сюда
усадил богатыря государь.
Говорил властелину Илья:
— Или ты води дружину,
или я. —
Третий год богатырю во сне
снится жареная всячина —
снедь.
А в темнице —
темень
и сырь
и разгуливают орды
крыс.
Богатырь насупил темя,
сир,
и ошметок от коры
погрыз.
Проворчал,
лапоток залатав:
— Превратили Муромца в Золушку.
Отомщу я тебе, сволота,
Володимир Красное Солнышко…