Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
— Само собой. А что с мамой?
— Она умерла тринадцать лет назад.
— А твой папа?
— Я незаконнорожденный, «бастард» по-французски.
— Ты что, комплексуешь по этому поводу?
— Вот еще! Наоборот, это придает мне таинственность, даже значительность в собственных глазах.
— Какой ты, Саша…
— Какой?
— Не скажу!
Они опять засмеялись, «смех без причины — признак дурачины»; нет, он умен и непрост, это чувствуется, но ей так легко с ним и свободно, будто она знает его давно, годы.
— Как же вы до сих пор справлялись?
— Как зря. Консервы и макароны… К нам много лет ходила старушка, я ее любил.
— «Она съела кусок мяса, ты ее убил».
— Нет, правда, замечательная бабушка, весной она заболела и к дочери уехала.
— А Иван Павлович тоже физик?
— Математик. Этот господин блестяще устроен, и в академии, и в частной фирме на компьютере… деньги гребет.
— А его жена?
— У него этих жен…
— Он сказал: жена.
— Врет. Манекенщица. — Саша помолчал. — Кажется, эту последнюю он любит безумно.
— Ты говоришь с пренебрежением.
— Терпеть не могу развратных людей, их надо уничтожать.
— Зачем, пусть живут.
— Затем, что от нечистых рождаются нечистые, человечество деградирует. Математик сегодня правильно подметил: тебя под поезд толкнул дегенерат, вырожденец.
— У них есть дети?
— Пока нет.
Ночной сад казался огромным, подступал к самому дому, словно стремясь укрыть его трепещущим покровом деревьев, кустов, плюща; и как упоительно-горько пахло табаком с круглой клумбы, и острый серп месяца вонзался в туманное облачко. Лишь рассеянный свет сверху и смутные голоса нарушали иллюзию дремучего покоя. Она вдруг опять испугалась: «Зачем я здесь, среди чужих людей?» — новое ощущение для натуры жизнерадостной и бесстрашной. Вгляделась в напряженное, бронзовое от загара лицо напротив. Радость вернулась.
— Твой дедушка полуночник?
— Ага, привык по ночам работать. Вообще у него распорядок железный.
— Да кто у него там?
— Я тебе уже надоел?
— Не скажу.
— Значит, надоел.
— Наоборот.
— Честно? Наверное, журналист. Я когда на речку уходил, он у него еще торчал. Книгу про деда пишет.
— Как замечательно.
— Понимаешь, он всю жизнь прожил в подполье, донельзя засекречен. Ну, тут шлюзы распахнулись… Я все это не одобряю, мне, например, пошлая слава не нужна.
— Почему пошлая?
— Потому что прошлая. Тайная власть куда интересней.
— Ты тоже будешь ученым?
— В свое время дед решил: никакого подполья. Я в МГИМО учусь.
— Тоже неслабо.
— А, говорильня. Так ты останешься?
— Не знаю. Еще надо с дедушкой познакомиться.
— Тут все от меня зависит. Лишь бы тебе у нас понравилось.
— Мне нравится. — Она подняла голову, засмотрелась на молодой месяц, а он смотрел на ее лицо.
— О чем задумалась?
— Знаешь сказку «Аленький цветочек»?
— Ну.
— Моя любимая в детстве. Вдруг вспомнилась.
— Неожиданные у тебя ассоциации.
— Ага. Мне мама тыщу раз рассказывала. И всегда представлялся вот такой сад, дремучий, как лес.
— Да он не дремучий, это в темноте.
— Пусть. В саду родник, а возле невеста в белом на коленях стоит, ей грозит гибель.
— Но она жива? Или уже нет?
— Я же говорю: грозит гибель, жива. Она прячется от чудовища, а рядом растет цветочек, алый, как кровь.
— У Аксакова не совсем так.
— Мне так представлялось. Мы подбегаем к невесте и спасаем ее.
— А кто была твоя мама?
— Воспитательница в детском саду. А папа офицер.
— Ты в общежитии живешь?
— Мы москвичи, у меня квартира на Большой Полянке.
— А, так у тебя все в порядке… — протянул Саша чуть не разочарованно. — Я думал, ты сиротка бездомная.
— И тебе захотелось стать благодетелем?
Он не ответил, прислушиваясь: из глубины дома донеслись шаги, скрипы, стук.
— Спускаются. Это дедушкина палка стучит.
Оба встали. Анна взволновалась отчего-то. Веранда внезапно засветилась разноцветными стеклами, усиливая ощущение сказки, на просторном крыльце возникли двое: высоченная грузная дама, настоящая великанша, неопределенных лет (пучок на голове линяло-песочного цвета, розовощекое лицо, длинное темное платье) и худощавый седой старец в изысканно-старомодном белом костюме (могучий лоб с высокими залысинами, мощный подбородок, «ученая», мичуринская бородка, великолепная трость с набалдашником в виде морды фаустовского пуделя с крошечными рожками).
Старик благосклонно заулыбался, дама суровым басом поздоровалась — пара с медлительной величавостью прошествовала к калитке, королевским шлейфом прошелестели слова:
— И каков же мыслится объем будущего шедевра?
— Об этом рано говорить, Софья Юрьевна. Я дал только первое интервью.
Голоса угасали по мере удаления. Анна — быстрым шепотом:
— Это журналистка, да?
— Дедушкина ученица… бывшая, конечно. Тот еще подарочек.
— Женщина-физик?
— Казалось бы, «две вещи несовместные», однако факт — ученый-ядерщик.
— Ничего себе!
— А, эти пигмеи жили за счет дедушкиного гения.
Через минуту академик приблизился к ним, стуча тростью о гравий, лицо искажено какой-то больной гримасой.
— Деда, тебе плохо?
— Моторчик стучит, перекурил.
— Понятно! — Саша засмеялся. — Взбесил ядерщицу будущим шедевром?
— А, пустяки. — Словно в доказательство, старик снова засиял благосклонно, благодушно.
— Александр Андреевич, это Анна.
— Ты так торжествен, мой друг, будто представляешь свою невесту.
— Пока что она будет нашей экономкой.
— Кем-кем? — дедушка мягко рассмеялся. — Экономка — это нечто пожившее, пожилое.
— А нам с тобой повезло.
Наутро ее разбудил луч солнца, прорезавшийся в щель между рамой и пестрой занавеской восточного окна. «Экономку» поместили в комнату Сашиной матери («Моей дорогой Поленьки», — сказал старик) — квадратную, веселую, с обоями в поблекших золотых и голубых цветочках: ими был оклеен и потолок, что придавало жилью вид «бонбоньерки», выражаясь по-старинному, изящной коробочки для дорогих конфет.
Засыпая во втором часу ночи, она слышала слабый шум (шаги и постукивание трости), значит, кабинет дедушки прямо над нею… Вот так, должно быть, и дочка когда-то засыпала сладко, слыша любимого отца. «А может, это старый дом скрипит и жалуется», — промелькнула последняя мысль, последняя — перед тем, как уйти ей в глубокий, безмятежный, без сновидений, сон.
Она радостно проснулась, вдохнув запах свежего белья, заглядевшись, как беснуются пылинки в летнем луче, разделившем сумрак пространства надвое. Пыль, прах — здесь никто не жил тринадцать лет; и не нежиться надо под голубым стеганым одеялом, а вставать и приниматься за уборку запущенного жилища.
Анна встала, натянула джинсы и белую маечку («Как можно скорее привезти вещи из Москвы!»), подошла к старому трюмо (русые волосы ниже пояса словно окутывали плащом), заплела две косы и вышла в обширную прихожую. Тишина, девятый час, может, хозяева еще не проснулись. Тихонько открыла входную дверь на веранду (стекла вспыхнули радужными зайчиками… некий готический отголосок средневековых сказок) и спустилась по ступенькам в ожидавший ее сад.
Именно это ощущение — она вернулась в пределы близкие, ожидаемые — радовало и пугало ее. А птицы пели так самозабвенно, мотыльки порхали неутомимо, ромашки улыбались, табак спал, и куда-то за дом, в глубь зарослей, вела травяная тропинка, заманивая под сень сиреней.
От калитки послышались тяжелые шаги, возник низенький, но мощный детина, заросший, в красной рубахе. От неподвижного взгляда белесых глаз стало не по себе. Детина подошел почти вплотную, страшно заскрежетал зубами, она отшатнулась и услышала откуда-то с неба вчерашний голос:
— Не бойтесь. Тимоша всего лишь безобидный идиот.
Иван Павлович покуривал на обветшалом балкончике своего дома. Идиот поставил у ее ног эмалированный бидончик и удалился, переваливаясь, как медведь.
Анна приоткрыла крышку — молоко, — отнесла бидон на веранду, оглянулась (математик помахал рукой и исчез), по влажной траве подошла к увитой розовым вьюнком металлической решетке, разделяющей два сада. И он подошел, до пояса голый, в потрепанных джинсах.