Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Евреи на заре своей истории были семитским племенем, индивидуальность которого определялась культом "собственного" бога Яхве, бога весьма исключительного, ревнивого, не терпевшего других богов. Евреи знали, что есть и другие боги, но предпочитали иметь дело с одним лишь своим Яхве. С течением времени Яхве в сознании евреев вырос. Он стал единственным богом, Богом вообще. Вместе с тем сразу изменилось и положение самого Израиля, как "народа Яхве". Служение Яхве стало мировой миссией "избранного" народа. Если раньше Яхве существовал для Израиля, то с того момента Израиль стал существовать ради Яхве. Тем самым из темного народца Израиль превратился в великую "историческую" нацию. Восстановление Империи и Рима мыслится Дантом и Петраркой как долг Италии перед Богом и человечеством, как ее призвание, не как ее право. Рим нужен как центр Града Божия на земле. Возвысившись до этой концепции, Данте и Петрарка создали итальянскую нацию, тогда как Гарибальди и Кавур только оформили ее. Создание великих исторических наций никогда нс было самоцелью для их создателей. Они метили дальше и выше. Не для того писали пророки свои книги и псалмопевец свои псалмы, Данте свою "Комедию" и Гомер "Илиаду", Мильтон "Рай" и Гете "Фа-уста", не для того переводил Лютер святое писание, чтобы "пропагандировать" еврейский, греческий, итальянский, немецкий, английский языки, чтобы обеспечить за этими языками "права гражданства", но они достигли того, что эти языки живут вечной жизнью и что люди, национально связанные с ними, дорожат этой связью как своей величайшей святыней.
Так проявляет себя непреложный исторический закон перерождения целей. Творя над-националные, сверх-национальные ценности, герои человечества творят нации. Последние — косвенный, но необходимый результат их творческих устремлений. Усвоив себе эту истину, мы, по необходимости, придем и к обратному заключению. Кто ставит себе создание нации в качестве самоцели, кто не видит ничего дальше этого и ничего больше не добивается, — тот в состоянии оформить, закрепить уже сложившуюся нацию, но создать нацию он не может. Различие между делом политика и делом творца нации, в подлинном смысле этого слова, т. е. создателя национальной культуры, определяется различием природы двух соответствующих сфер: политики и культуры. Культура самозаконна, автономна. Она есть объективация своей собственной идеи, деятельность, направленная к реализации своего собственного образа совершенства. Политика, напротив, гетерономна. Деятельность политика направляется учетом сил и условий, ему данных, и целями, ему извне предписанными. Культурный деятель действует по целям, диктуемым ему голосом его души, и потому, действуя ради того, чтобы превзойти себя, он своей деятельностью утверждает самого себя. Цели политика далеко не над- или сверх-индивидуальны; они — а-индивидуальны, без-личны. Они всегда и всюду совершенно одинаковы. Конечная цель всякого политика — обеспечить своему народу наиболее выгодную позицию в той непрекращающейся ни на миг борьбе народов, из которой слагается ткань политической истории. Его гениальностью, — а политик может быть гением, так же, как и деятель культуры, и Бисмарк, как творческая сила, не ниже Шекспира или Лобачевского, — могут быть запечатлены те средства, которые он создает для достижения своей цели (германская конституция, составленная Бисмар-ком), но нс сама эта цель. Ибо эта цель лежит вне плоскости человеческого духа. Различие между политикой и культурой аналогично, таким образом, различию между ремеслом и искусством. Цель ремесла — создать полезный предмет. Цель искусства — связать, через произведение искусства, творца с воспринимающими его творение. Когда я бреюсь бритвой "Жилет", мне нет дела до джентельмена, изображенного на конвертике с ножиками. Пусть его "душа" как-то запечатлена в его создании, — если нашей цивилизации суждено исчезнуть, как исчезла цивилизация народа Майя, то будущий археолог, по случайно найденной при раскопках бритве "Жилет", сделает кое-какие предположения о "психее" европейского человечества, — пока я ею бреюсь, я этой "души" не вижу. Не вижу именно потому, что бреюсь. Трагедия национального деятеля, строящего нацию как самоцель, состоит в том, что он трактует культуру как политику, и потому в состоянии создать подобие нации, но не — подлинную нацию. Ибо он не художник, а ремесленник. Ему может казаться, что он творит как художник, так как он не знает, что такое свободное творчество; он творит с оглядкой, с задней мыслью, он думает о посторонней культуре цели, о ее конечном результате — нации, и эта направленность духа мимо цели и обусловливает собою роковым образом его бессилие: он создает только видимость культуры, а значит — только видимость нации. С точки зрения политики, — а тот, кто "строит" нацию, не имеет права ни на минуту отойти от этой точки зрения, — нация рассматривается как сила, действующая в окружении посторонних ей, внешних, сил. "Строитель" нации обязан приложить все усилия к тому, чтобы показать внешнему миру, что нация, которую он "строит", есть подлинно нация, что она обладает всеми атрибутами таковой — национальным языком, национальным искусством, национальной наукой и т. д. Он будет "национализировать" все эти сферы деятельности Духа. Что бы и о чем бы он ни писал, он будет добиваться прежде всего не возможно более точной передачи своей мысли, а возможно большей "чистоты" языка. Он пожертвует самыми необходимыми, давно вошедшими в общенародный обиход, словами, лишь бы только они не явились для кого-нибудь аргументом в пользу недостаточной "самобытности" его языка. Украинец добровольно исказит свою речь в своем увлечении борьбой с "российскими" словами, румын — с славянизмами, которыми полон словарь живой румынской речи. Обеднение культуры, оскудение духа, застои, косность — непременное следствие национального "строительства" ради него самого. Из того же основного побуждения политика-строителя" нации вытекает еще одно следствие, на первый взгляд противоречащее предыдущему, на самом же деле — одного с ним порядка. Политик должен примирить внешний мир с устраиваемой им нацией и постараться сделать так, чтобы последняя этому миру импонировала. В одно и то же время он гонится и за максимальной "самобытностью", и за тем, чтобы его нация выглядела "как все", "не хуже других". Поэтому, что бы он ни пробовал выполнить, все его достижения будут носить на себе отпечаток того, что в теории искусства зовется "академизмом". Академизм можно определить как полный разрыв материи и формы. Между тем как во всяком продукте свободной, творческой деятельности Духа материя и форма слиты воедино в общей Идее, ибо они имманентны ей, определяются ею и выходят из нее, в произведении, порождаемом потугами академизма, Идея отсутствует. Ибо импульс деятельности академиста — не проявить самого себя, а показать, что он может сочинить сонату, похожую на бетховенскую, нарисовать картину, как Рафаэль, написать стихи, какие писал Пушкин. Есть два вида подражательности: 1) Подражательность, обусловленная обаянием образца, подражательность эпигонов. Современники Микель-Анджело подражали его стилю потому, что находились во власти его гения и до некоторой степени отожествились с ним. Это — благородный вид подражательности. Ею отмечены первые шаги всех гениальных людей и всех исторических культур и народов — Греции, Рима, народов средневековья. 2) Подражательность, обусловленная верой в существование наилучшего стиля и свойственной бездарностям потребностью следовать правилам, танцевать от печки. Подражатель этого рода искренно убежден, что он оригинален, когда ему посчастливилось напасть на новый сюжет, новый мотив, новую материю. Напавши на нее, он затем обрабатывает ее согласно облюбованным им канонам красоты, нс ставя даже вопроса, который он просто не в состоянии даже усмотреть, соответствует ли материя его произведения ее форме? Это и есть академизм. Такова музыка Направника, романы французских "бессмертных", картины русских "ординарных академиков" половины прошлого столетия. Первый вид подражательности для политика исключен: это — подражательность непроизвольная, бессознательная, творческая, а политик — на то он и политик — делает все сознательно и преднамеренно. От академизма же ему уберечься нельзя.
Истинный национальный гений, духовно связанный со своим народом, если можно так выразиться, творчески подражает последнему. Он черпает из сокровищницы народного — своего собственного — духа материал, который сам диктует свою форму и, таким образом, органически разрастается в новую духовную ценность. Раскрывая свою душу, национальный гений реализует возможности, заложенные в национальной психике, создаст национальную культуру (напр., Мусоргский). И вместе с тем и тем самым он обогащает, обновляет, подчас даже революционизирует (тот же Мусоргский) общечеловеческую культуру. Академист, который хочет только быть как все, тем самым обезличивает свой материал. Незачем разрабатывать темы народных песен, когда в результате получается такая же самая соната, как у Бетховена, — вернее, как у Черни или Герца. Проникнутая насквозь академизмом, деятельность политика-строителя" нации неминуемо приводит к обезличению того национального индивидуума, о самобытности которого он заботится, а, следовательно, к смерти нации.
Если теперь приложим выводы, добытые только что проделанным анализом, к фактам современной истории, то убедимся, что предварительно принятая нами формула ее сущности далеко не точно выражает последнюю, вернее — выражает только се видимость. Верно, это "самоопределение народов" есть специфическая черта нашего времени. "Политика национальностей" — "politique des nationalites" — достигла в XX веке своей кульминационной точки. Но — таков неумолимый закон диалектики Духа — всякое достижение несет с собою свое собственное, им самим порождаемое, отрицание. Число национальных государств — по крайней мере, государств, хотящих быть, считающих себя национальными — чрезвычайно умножилось. В спешном порядке переименовываются улицы новых столиц, пишутся учебники "возрожденных" языков, воскресают из забвения национальные истории, выпускаются юбилейные (уже!) почтовые марки. Рижские Фельдманы делаются Фельдманисами, киевские Орловы — Орливыми, минские Щекотихины — Щакацихиными и т. под. При переезде, при котором прежде достаточно было один раз посетить меняльную контору, теперь приходится менять валюту раз десять и разоряться на удручающее количество виз. Но стала ли от этого жизнь разнообразнее, богаче впечатлениями, которых бы стоило набраться? Исходят ли от новых "национальностей" оплодотворяющие общечеловеческую культуру, новые творческие импульсы? Обращаем ли мы наши взоры на Тифлис и Баку, на Ковно и на Харьков, на Яссы с Букарештом с такою же жадностью, с такими же упованиями, как на Флоренцию, Мюнхен и Париж? Нам скажут: погодите, нельзя же вдруг! И Флоренция до Данте и Ботичелли никому, кроме самих флорентийцев, не была нужна. Но Ковно и Букарешт существуют не со вчерашнего дня; главное же то, что чем дальше, тем народы Европы — и это относится в особенности к "новым" народам — становятся все больше и больше похожими друг на друга, оправдывая предсказание гениального Леонтьева, — и что чем дальше, тем меньше шансов ждать появления нового Данте в Яссах или нового Ботичелли в Ковне. Культура, подобно бритвам и автомобилям, фабрикуется в наши дни "еn serie" в рабочих мастерских английских поставщиков романов, фельетонов и венских композиторов опереток, в ателье Холивуда, и отсюда, переводимая на "национальные" языки, поставляется в Бомбей и Мадрас, в Ригу и Харьков и в бесчисленные центры старой и "новой" Европы. И если старая Европа этому еще в состоянии сопротивляться, благодаря Шекспиру и Толстому, Гюго и Данте, — то что может противопоставить Легару и Эдгару Уоллесу, Лон-Чанею и Мэри Пикфорд — Европа "новая"? Разве собственный "национальный" фильм, крученый при участии "национальных" актеров, Холивуду не подошедших. Но публика нс любит жертвовать собственным удовольствием ради соображений национально-культурного протекционизма и упорно отдает свое предпочтение — Холивуду.
Леонтьев думал, что надвигающееся обезличение Европы есть последствие увлечения идеями эгалитаризма, демократии, интернационализма. Но культурный идеал средневековья был еще исключительнее, еще последовательнее универсальным. Равноправие не предполагает и не требует непременно одинаковости. Европеизация не обезличила Китая и Японии, и не только не обезличила, но потенцировала культурное своеобразие Индии. Шпенглер видит первопричину в том, что "Запад" клонится к своим "сумеркам" и что культура, т. е. свободное творчество, в нем вытесняется "цивилизацией". Но если мы от европейской культуры вообще перейдем к сравнению культуры старой Европы с культурой "новых" европейских народов, то мы все же должны будем вернуться к вопросу, почему же именно эти последние, которые, казалось бы, должны быть свежее, жизненнее, крепче старых народов, — просто в силу того, что они "новые", — почему именно они не в силах уберечь свою молодую культуру от натиска безличной и бездушной "цивилизации"? Ответ, думается мне, будет заключаться в следующем: если, вместо того, чтобы вырабатывать собственную культуру, "новые" народы просто импортируют культуру, фабрикуемую "еn serie", то это потому, что они и сами явились на свет тем же способом; они сами фабрикуются "еn serie", подгоняясь под определенный стандарт. Шпенглер относит "сумерки Европы" на счет ее "старости". Согласно распространенному взгляду, дряхлеющая культура античного мира была омоложена и преображена новыми народами. От "новых" народов нынешней Европы этого чуда ждать не приходится. Ибо они, минуя стадию культуры, сразу вступают в стадию "цивилизации". И симптомы, характеризующие эту стадию, у них обнаруживаются много явственнее, чем у старых народов. То, что у старых народов слагалось веками, отслаивалось поколение за поколением, накоплялось в результате миллионов индивидуальных усилий, заблуждений и достижений, как их национальная традиция, народы "новые" вынуждены "сделать" для себя сразу. Но как можно "сделать" традицию, которая, в силу определения, предполагает именно долгий органический рост? Местный фольклор и местный язык такой "новой нации", бывшие в течение веков достоянием общественных слоев, живших стихийной, полусознательной, неизменявшейся жизнью, остававшейся в стороне от общей жизни культурного человечества, такой традицией не являются. Национальная традиция не резервный фонд, не забронированный капитал; она, как всякая историческая величина, есть процесс, непрекращающееся становление, рост и перерождение национальных ценностей в национальной душе. Точнее говоря, она есть сама эта национальная душа, вечно обнаруживающая себя и вечно обновляющаяся национальная энергия. Нет ничего поверхностнее, как ходячее противопоставление "традиции", как синонима "застоя", — "прогрессу". Оно основано на смешении предметов, служащих вещественным выражением традиции, с отношением к ним людей. Великая хартия вольностей и по сей день является основой английской конституции, по сей день она не отменена никаким последующим законом. Но в этом памятнике нет ни единого слова, которое понималось бы в наше время так, как его понимали бароны, навязавшие хартию королю Джону в Ренимеде в 1215 г., и как его понимал сам этот король Джон. Великая хартия вольностей 1930 года представляет собою итог политической мысли Стефана Лангтона и Симона де Монфора, Брак-тона и Фортескью, судьи Кока и Оливера Кромвеля, Питта и Борка, Бентама и Милля, Биконсфильда и Чемберлэна, Лойд-Джорджа и Рамзея Макдональда. Можно было бы написать историю Великой хартии. Это была бы история английского народа от 1215 до 1930 года, подобно тому, как история Евангелия составляет историю всего христианского человечества. Лютер, признавший только писание и отвергший предание, тем самым лишь открыл новую эру в истории христианской традиции. Но славянофильские бороды и мурмолки, но петербургские дачи в стиле "де рюс с петушками", но полотенца над портретом Шевченка с вышитыми на них девчиной и парубком, танцующими гопака, — это лжетрадиционализм, фетишизм, суррогат религии национальной традиции. Национальная традиция не только оберегает народ от обезличения, — она таит в себе импульсы для дальнейшего роста. Шпенглер поторопился похоронить старую Европу. Он проглядел факты текущей жизни, — обыкновенный для эпигонов романтики случай. Явления Пикассо, Дерена и Лота, явления Гуссерля, Теодора Литта, Макса Шелера показывают, что французская живопись и германская философия далеки от старческого склероза. Старым народам "цивилизация" угрожает в сравнительно слабой степени. Традиция помогает им преодолеть ее. Но для "новых" она опасна смертельно.
Итак, для "новых" народов нет выхода, нет места под солнцем? Итак, их удел — ассимиляция с историческими нациями, или же — навеки — жалкое прозябание в виде псев-донаций, якобы наций? Они опоздали явиться на свет, войти в историю, — и поэтому им также не суждено вложить свою долю в историю мировой культуры, как получить свою долю из европейских колоний Африки?
* * *
Кто сделает такой вывод, кто мне припишет такой вывод, покажет, тем самым, что он не усвоил себе основной мысли всех моих рассуждений, мысли о текучести истории. В частности — нс усвоил себе мысли о нынешнем кризисе национального государства, еще точнее — кризисе политики национальностей, кризисе, выражающемся в том, что кульминационный пункт в этой политике несет в себе свое собственное отрицание. В этом можно убедиться сразу на одном факте. Новые государства, вызванные к жизни после великой войны в силу принципа национального самоопределения, сложились нс как национальные государства, а как маленькие империи, так что, строго говоря, незачем было, во имя этого принципа, разрывать на части "лоскутную империю" Габсбургов и обрезывать Россию. "Лоскутная империя" была учреждением, во многих отношениях весьма устарелым; однако, чем "Великая" Польша или "Великая" Румыния лучше ее? И нечего думать, что пересмотром Версальского и дополняющего его договоров дело можно было бы поправить радикальным образом. Затруднения здесь непреодолимы: они состоят в том, что в современной Европе границы естественные (стратегические), национальные и экономические не совпадают и что в целом ряде пограничных, промежуточных зон, зачастую весьма широких, население так перемешалось, что, как ни размежевывай соседей, удовлетворить все национальные притязания нацело все равно не удастся. Самым важным является, разумеется, несовпадение национальных и экономических границ.
Регионализм, областничество становится все более и более существенным фактором политической истории. Регионализм нередко — и весьма охотно — смешивают с национализмом. Локальные бытовые особенности, всего чаще определяемые способом хозяйствования в данной области и характером ее хозяйственных ресурсов, выдаются заинтересованными за национальные. Подчас это делается вполне bona fide, — ибо огромное большинство людей, борющихся за "национальное самоопределение", не отдаст себе — мы видели это — отчета в том, что такое нация? Хорватское движение — типичный пример движения областнического. Хорваты хотят более справедливого распределения налогового бремени в королевстве СХС, хотят управляться собственными чиновниками, а не присылаемыми из Белграда. В культурном отношении хорваты и сербы, несмотря на различие веры, — один народ, имеющий общий язык. Но хорваты называют свое движение — национальным. Иногда это делается с расчетом. Так, украинизаторы присвоивают Украине козачество, истолковывая козаческое, явно областническое движение, как "национальное".
Легенда о "козацкой нации" уже получила, к слову сказать, некоторое распространение и в Европе. Один, довольно известный, теоретик национального вопроса, Van Gennep в своей книге "Traite des nationalites" (1923), представляющей соединение незаурядной остроты мысли с просто поразительным по развязности и по глубине невежеством, утверждает, напр., что козаки, правда, нация, но отдельная от украинцев; украинцы де без сопротивления подчинились Москве, доказав тем свое христианское смирение исконно-православного народа, тогда как козаки с Москвою боролись; это потому, что козаки — не русские, не малороссы и вообще не славяне, а византинизованные и христианизованные турки. Понравится ли это открытие украинизаторам — не знаю. Трудность иной раз отличить регионализм от национального движения не подлежит сомнению. Регионализм может сопутствовать этому движению (Эльзас и Лотарингия), может, в конце концов, создать его. Отпадение С. Америки от Англии было результатом американского областничества. Регионализм может, как это видно из того же примера, пересиливать национальные тяготения (ср. вышеприведенный пример Корушки). Регионализм, однако, не означает непременно сепаратазима. Западно-европейские публицисты, из числа тех, которые спят и во сне видят окончательный распад России, кажется, возлагают чересчур большие надежды на сибирское областничество. И Франция просчиталась в своей политике в Рейнской области, приняв рейнский регионализм за сепаратизм. В том, что с. — американское областничество привело к с. — американскому сепаратизму и, в конечном итоге, дало начало новой нации, была повинна в значительной степени английская колониальная политика XVIII века. Потом Англия стала осторожнее. Сделав и продолжая делать уступки регионализму, Англия спасла свою империю XIX–XX столетий. Регионализм вовсе не толкал с. — американцев на отделение. Они хотели не отделения, а известной доли экономической самостоятельности. Экономические и культурные связи колонии с Англией были слишком сильны. Известно, что, после отделения, вопреки опасениям англичан, торговля Англии с ее бывшими колониями не прекратилась, а, напротив, усилилась. Регионализм — результат экономической структуры современного мира, основанной на свободном сотрудничестве земель и народов. Интересно сопоставить соотношение тенденции духовной культуры и хозяйственного развития в наше время и в средние века. Тогда основная хозяйственная единица "феод" тяготела к полной автономии и самодовлению. Массовому индивидуализму лиц предшествовал такой же массовый индивидуализм хозяйственных мирков. "Чистому" субъекту, "построенному" мыслителями Эпохи Просвещения, "естественному" человеку, носителю личных прав, существовавших до "Общественного договора", предшествовал очень похожий на него объект хозяйствования — средневековое замкнутое поместье, живущая для себя и удовлетворяющая свои потребности трудом своих цехов, средневековая коммуна. Эти хозяйственно-политические мирки, если не на деле, то, по крайней мере, в тенденции, в идеале были независимы друг от друга, друг друга не знали и друг без друга обходились. Напротив, в высших сферах культуры в средние века господствовало начало сотрудничества, обмена услугами, постоянного взаимопроникновения. Расцвет национальных культур на рубеже средневековья и нового времени был следствием этого культурно-национального синкретизма. Англичане упорно боролись с французами и с "гасконским" засильем в Англии на политической почве, но, по счастью, им и в голову не пришло "очищать" английский — англо-саксонский по своему первоначальному происхождению — язык от французской примеси. Необыкновенное богатство оттенков английского языка обусловлено тем, что Шекспир и Бэкон опирались, в своем словесном творчестве, на Чосера и на "романы" англо-нормандских поэтов XIII века, а не на Бео-фульфа и англо-сансонские "правды". В наши дни национальности стремятся к культурному самодовлению, строят свою культуру так, как "феод" строил свое хозяйство. Экономическая же эволюция, обусловленная ростом народонаселения на земном шаре, ростом потребностей, успехами техники, толкает народы и земли ко все более тесному сотрудничеству, сотрудничеству, которое, однако, не исключает областной свобды, а напротив — требует ее. На основах координации самостоятельных сил растут политические колоссы, которым принадлежит будущее, которым уже принадлежит настоящее: Британская Империя, эта федерация "владычеств" ("dominions"), и Северо-Американская Федерация Северных, Южных и Западных Штатов. Европа, как система национальных государств, очевидно, не в состоянии выдержать конкуренции других великанов. То, что называлось европейской "политической системой", отживает свой век. Эта система, искусственно была поддержана национально-государственным напряжением, проявленным европейскими народами в период великой войны, и искусственно же закреплена державами-победительницами в том виде, какой она во время этой войны приобрела. Победители надеются даже, что она будет развиваться и далее в созданном ими направлении. Высказался же как-то Бриан, что режим национальных меньшинств имеет целью облегчить для последних "безболезненное слияние" с господствующими национальностями. Вряд ли, однако, можно сомневаться в том, что румынские мадьяры и русские не станут румынами, а польские немцы и русские — поляками. Громадное значение имеет здесь одно уже то, что почти каждое национальное меньшинство в одной стране опирается на соответствующее большинство в другой.