Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
И содержание, и тон этого чисто материнского письма должны были казалось «устроить» цесаревича. Мало того, не умея быть искренним в половину, он сам сообщил матери, что камергер Матюшкин истолковывал ему и великой княгине назначение Салтыкова желанием императрицы иметь шпиона при малом дворе. Разумеется, что императрица была возмущена этой попыткой Матюшкина «положить руку между коркой и деревом» и «поссорить мать с сыном и государыню свою с наследником». Но эти интриги придворных, сами по себе ничтожные, должны были повторяться и в будущем: причины разлада между Екатериной и Павлом лежали глубже, чем предполагал это сам Павел, и, употребляя сравнение Екатерины, класть руку между деревом и коркою» было возможно только потому, что между ними давным-давно образовалась пустота. В конце концов поняла это и Екатерина.
Возмужалый сын, в глазах многих законный наследник отца своего, Петра III, жаждал деятельности, участия в государственных делах; мать, с своей стороны, не желала и даже не могла, по условиям своего положения, допустить сына к соучастию в управлении государством: надежды врагов Екатерины, связанные с именем Павла, его характер, прямой и горячий, не давали возможности даже приблизительно указать предел, до которого могло бы дойти в будущем это соучастие; между тем права, данные Павлу раз, не могли бы быть уже отняты от него без потрясений. Уже в письме по поводу назначения Салтыкова, разрешая цесаревичу являться в себе на час или два в неделю для занятий государственными делами, императрица нечувствительно выразила свои опасения: она созналась, во-первых, что эти занятия были бы «в удовольствию общества» и, во-вторых, ограничила эти занятия беседами глаз на глаз, требуя, чтобы сын приходил в ней «один». Это было, следовательно, не участие в управлении государством, а слушание лекций по этому управлению, — лекций, без сомнения драгоценных для будущего русского государя, если бы он не был воспитан тайным недоброжелателем Екатерины, «сатирически» относившимся в ее действиям. На лекции эти Павел должен был смотреть как на продолжение своего образования во втором периоде своего воспитания и, без сомнения, скучал по практической деятельности, отмечая в государственных беседах с матерью главным образом лишь пункты своего несогласия с нею; сама Екатерина, при обмене мыслей с сыном, также должна бы вынести убеждение, что ее политические взгляды совершенно противоположны его взглядам. Беседы эти были притом, очевидно, односторонни, ограничиваясь текущими делами: императрица не посвящала сына в свои планы, не доверяла ему дел, считавшихся государственною тайною, быть может предполагая и не без основания, что великий князь будет делиться этими сообщениями с Паниным[21]. Что сам Павел Петрович не придавал беседам с матерью особого, практического значения для подготовки к управлению государством, видно из того, что, по вступлении своем на престол, он допустил своего наследника, в том же 20-летнем возрасте, в широкому участию в государственных делах как военных, так и гражданских. Между тем, сам Павел не мог быть допущен матерью даже в совет при высочайшем дворе: здесь, при своем горячем и открытом характере, Павел волей-неволей очутился бы во главе оппозиции, сделался бы орудием партии, враждебной императрице, привлек бы на себя общественное внимание и, кто знает, в пылу борьбы, при всем уважении своем к законности, нечувствительно втянут бы был своими сторонниками в какое либо «действо». В этом отношении Екатерина была права с своей точки зрения, твердо помня прошедшее и как бы предугадывая будущее… С этой точки зрения, даже искренность отношения к ней сына, доказанная изобличением интриг Сальдерна и Матюшкина, не имела для нее цены, хотя, с другой стороны, она была для нее весьма полезна, уясняя сторонникам прав цесаревича, как мало могли они доверять его сдержанности, если касались его чувств. Практически дело сводилось к тому, что великий князь продолжал командовать кирасирским полком и подписывал бумаги адмиралтейств-коллегий, но званию своему генерал-адмирала: флоту он не смел показываться и им на деле никогда не командовал.
Впрочем, как бы лично мать с сыном ни старались поладить между собой, установив соглашение на взаимных уступках — Екатерина была не одна: ее окружали, ее поддерживали ее «пособники», бывшие враги Петра III, память которого сыновне чтил цесаревич. Для них призвание Павла в деятельности было бы громовым ударом, источником постоянных тревог за настоящее и будущее: при искренности цесаревича, ни для кого не было тайной, что Панин, сам не последний участник переворота 1762 г., успел, с целью унизить Екатерину, внушить своему воспитаннику, что, Петр III принялся заводить порядок, но стремительное его желание завести новое помешало ему благоразумным образом приняться за оный; прибавить в сему должно, что неосторожность может быть была у него в характере и от нее делал многие вещи, наводящие дурные импрессии, которые, соединившись с интригами против персоны его, а не самой вещи, погубили его и заведениям порочный вид старались дать». В лице Павла Петровича нарождался для деятелей 1762 г. грозный судья и мститель… Кто из советников императрицы не предпочел бы видеть сына ее возможно далее подальше от дел? Не являлось ли это лучшим средством не вызывать опасной памяти о столь еще недавнем прошлом?
Тень Петра III вставала в это время сама собою в грозном восстании на далеком Яике. Чрез неделю после бракосочетания Павла Петровича с Наталией Алексеевной в Петербурге разнеслась весть о появлении самозванца — Пугачева, принявшего на себя имя покойного императора и призывавшего к себе любезного сына — Павла Петровича. Существуют достоверные свидетельства самой Екатерины, что цесаревич строго, строже чем она сама, относился к бунту и его руководителям. Но не менее достоверно и то, что самая форма бунта, появление самозванца и народное противопоставление интересов великого князя интересам императрицы, должны были повести к частым весьма щекотливым объяснениям между матерью и сыном или к столь же частым и не менее щекотливым умолчаниям. Ближайшим советником императрицы сделался в это время Потемкин, и на ряду с ним цесаревич чувствовал себя при матери на заднем плане. Павел слушал лекции, а ход событий направляем был рукою счастливого временщика. Павел желал доказать и свои способности к занятиям государственными делами и в 1774 г. представил матери свое «Рассуждение о государстве вообще, относительно числа войск, потребного для защиты оного, и касательно обороны всех пределов». Павел доказывал, что наступательные войны, которые вела Россия, вредно отзываются на ее благосостоянии, что военная система государства должна иметь целью лишь оборону его и что, для избежания злоупотреблений, вся высшая власть должна быть подвергнута строгой регламентации. По существу своему «Рассуждение» Павла было критикой Екатерининского царствования, бывшей отзвуком речей Панина, а в чисто военной части — пробой преобразования русской армии по прусскому образцу. Чувствуя, вероятно, что «Рассуждение» его не понравится императрице и не будет одобрено Потемкиным, занимавшим пост президента военной коллегии, цесаревич заканчивал свой труд следующими задирательными по отношению к советникам Екатерины словами: «Совершил намерение сделать себя полезным государству, писав сие от усердия и любви в отечеству, а не по пристрастию или корысти, в такое время, где, может быть, многие забыв первые два подвига (т. е. усердие и любовь в отечеству), заставившие меня писать, следуют двум последним (т. е. пристрастию и корысти), и что больше еще, и жертвуя всем тем, чего святее быть не может. А сему я был сам очевидцем и узнал сам собою вещи и, как верный сын отечества, молчать не мог».
«Рассуждение» цесаревича могло только укрепить Екатерину в ее мысли держать сына вдали от дел, не щадя его самолюбия: как, в самом деле, должен был страдать Павел при мысли, что в единственной отрасли государственной деятельности, в которой, по его мнению, Екатерина, как женщина, не могла лично входить в распоряжения, — в военном деле, — главным ее помощником являлся не он, единственный сын и законный наследник, а простой смертный и, притом фаворит! Мало того, Екатерина, вероятно не без умысла, подчеркнула обидное для Павла предпочтение: 21 апреля 1774 г., во время пребывания двора в Москве, празднуя день своего рождения, она подарила сыну недорогие часы, а Потемкину 50 тысяч рублей, — сумму, которую цесаревич давно просил для уплаты своих долгов; лишь 29 июня, в день именин Павла, просьба его была удовлетворена и то лишь частью: ему пожаловано было 20 тысяч. Отсюда — ненависть Павла к Потемкину, подогреваемая Паниным, звезда которого и на дипломатическом поприще окончательно померкла в лучах славы баловня счастия; отсюда мрачность и раздражительность великого князя, бросавшаяся в глаза посторонним наблюдателям; отсюда, наконец, стремление удаляться императрицы и замываться в своем семейном кругу, где он чувствовал себя, по-видимому, вполне счастливым.
Современники, единогласно, свидетельствуют, что, при крайней впечатлительности, Павел Петрович в юношескую пору жизни не обнаруживал признаков твердого характера[22]. Привязавшись душою к супруге своей, великой княгине Наталии Алексеевне, женщине гордой и честолюбивой, он подчинился ее влиянию, не замечая, что сама Наталия Алексеевна постепенно приблизила к себе камергера гр. Андрея Разумовского, злоупотребившего доверием цесаревича, который: считал его лучшим своим другом. Под влиянием жены: и Разумовского, дружившего с французским посольством, Павел начал удаляться от Никиты Ивановича Панина, а затем, когда между великой княгиней и императрицей произошло охлаждение, Павел Петрович, подчиняясь супруге, также начал держать себя более самостоятельно, более-активно, чем прежде, выражая свое неудовольствие различными выходками. Современники были убеждены, что великая княгиня думала о государственном перевороте, пользуясь именем своего супруга, и считали ее вполне на то способною[23]. В сущности Павел Петрович сделался игрушкою в руках жены и Разумовского. Граф Никита Панин, на собственному свидетельству, «с окровавленным сердцем видел его погружающимся в последующие бедствия», вследствие сильного действия заражения мыслей», которое «великое неправосудие производит во многих его деяниях и отнимает у него свободу пользоваться своим просвещенным рассудком и добродетельной душою». «Он не был бы столь несчастно обманут, — рассуждал Панин, — если бы предался, вопреки ослепляющему его заражению, вернее и счастливее рассматривать все чистыми глазами, а не зараженной мыслью, где уже все то скрывается, что долженствует заражению противоборствовать, а от сего натуральным образом и происходит слепое себя предание в руки людей неверных с доскональным затворением в отверстию глаз и рассудка (sic)[24]. Павел Петрович прозрел лишь после внезапной кончины Наталии Алексеевны от родов в апреле 1774 г.; в шкатулке великой княгини Екатерина нашла письма к покойной Разумовского и сообщила их сыну… Удар был жестокий, но, но словам Панина, «переменил чувства супруга и подал всему двору утешение в сей потере». Павел Петрович не возражал матери против ее мысли о новом браке его, с принцессой Софией-Доротеей Виртембергской. Брат Фридриха II, принц Генрих Прусский, случайно бывший в это время в Петербурге, предложил свои услуги, как сват, и затем Павел уехал в Берлин для свидания с избранной ему невестой. Екатерина в этом случае вновь показала себя нежной матерью: она страстно желала иметь внуков.
В Берлине, куда Павел Петрович явился с пышной свитой, во главе которой находился сам фельдмаршал Румянцев, король-философ принял его с особыми почестями и вниманием: Фридрих хотел навсегда заполонить сердце наследнику русского престола, и привязать Россию «к прусской колеснице». Семья невесты Павла Петровиче, многочисленная и бедная, также давно находилась на попечении Фридриха и вполне подчинялась его влиянию. Отец принцессы Софии-Доротеи, герцог Фридрих-Евгений, долгое время был на прусской службе и только в 1769 г. сделался наместником небольшого виртембергского владения, с городом Монбельяром, на границе Франции; мать ее была принцесса — бранденбург-шведтского дома, все владения которого заключались в небольшом городке Шведте, расположенном вблизи Берлина. Принцесса София-Доротея, 17 летняя, красивая, но не бывавшая еще при больших дворах девушка, сразу пленила великого князя своими семейными привычками, простотою, кротким, привязчивым характером, противоположным характеру покойной великой княгини, София-Доротея также была в восторге как от своего жениха, так и от ожидавшей ее блестящей будущности, которой она никак не ожидала, воспитываясь в Монбельяре. Среди увеселений и парадов, на которых Фридрих показывал воспитаннику Панина свое войско, дело было быстро решено, и Павел уехал из Пруссии, очарованный всем, что он видел в ней, и дав Фридриху клятву в вечной дружбе. Уезжая Павел Петрович высказал однако одну черту своего воспитания, далеко оставившую за собою немецкие свои образцы: он счел нужным оставить своей невесте для ознакомления инструкцию, где подробно указаны были его желания относительно ее образа жизни и поведения по вступлении в брак. Замечательно, что в этом своеобразном сочинении Павел сам сознавался в своей горячности и вспыльчивости, заранее прося снисхождения в этим своим недостаткам; но в то же время обнаружил стремление к методичности и порядку в образе жизни и в соблюдению строгой лояльности в отношении императрицы и всех окружающих, указывая, что в этому вынуждает ее пример покойной великой княгини. Стряхнув с себя иго подчинения Наталии Алексеевне, цесаревич рад был видеть, наконец, в невесте своей существо, готовое по-видимому во всем следовать его воле.
По приезде принцессы Софии в Петербург, она приняла, православие и наречена была Марией Феодоровной; затем, 26 сентября 1776 г., совершено было бракосочетание ее с Павлом Петровичем Екатерина была в восторге от своей невестки, двор и Петербургское общество вторили ей своими похвалами. Случилось, однако, что новый брак цесаревича еще более ухудшил отношения между ним и матерью.
Павел Петрович возвратился из Берлина под влиянием «сильного действия заражения мыслей», на которое так еще недавно плакался Никита Панин, но на этот раз к выгоде Панина по духу, политическим симпатиям, он стал чистым пруссаком, а уверенность в дружбе Фридриха II, на которого с уважением смотрела вся Европа, давала ему некоторую опору, которой он не чувствовал прежде. Молодая его супруга, отличавшаяся необычайною привязанностью к семье своей и в прусскому королю, ее покровителю, не имела политического ума и широкого кругозора и только укрепляла прусские симпатии своего мужа; вдобавок, она получала инструкции от своей матери из Германии и в разладе своего мужа с Екатериной, сохраняя все внешние знаки почтительности к ней, всецело обвиняла ее, считая мужа, жертвой ее честолюбия и развращенности нравов. При таком настроении великокняжеской четы граф Панин сделался другом ее и руководителем тогда как его племянник, князь Александр Куракин, человек образованный, но легкомысленный и тщеславный, как друг детства цесаревича, заступил место Разумовского в его сердце: Павел называл его даже своею «душою». От Екатерины не укрылось настроение сына и невестки, но, в сознании своей силы и умственного превосходства, она относилась к их действиям снисходительно, следуя раз навсегда принятому правилу. «Moi, — писала она однажды Гримму, — à tout cela je réponds comme le Barbier de Séville: Je dis à l’un: Dieu vous bénisse, et à l’autre: va te coucher, et je vais mou train»[25]. На самом деле действия малого двора не были так невинны и требовали большего внимания на себе Екатерины, которая, разочаровавшись в эгоистической дружбе Пруссии и «старого Ирода», как стала она называть Фридриха II, уже думала разорвать союз с ним и заключить новый — с Австрией. Граф Панин, заправлявший еще иностранными делами, сообщал цесаревичу тайком все депеши, а тот, в свою очередь, морально поддерживал прусского короля. Это настроение цесаревича особенно проявилось в — беседах его с Густавом III, королем шведским, приезжавшим в Петербург в 1777 г., и во время столкновения Австрии с Пруссией в 1778, прекращенного Тешенским миром, условия которого продиктованы были Россией, взявшей на себя посредничество. В основе этих симпатий цесаревича в Пруссии была еще не вполне продуманная мысль, внушенная Паниным, что для России нужен мир, для обеспечения которого союз с Пруссией являлся будто бы вполне удобным средством, тогда как союз с Австрией увлекал нас в завоевательной политике, проводником которой был Потемкин.