Война идет серьезная, — продолжал Сухов. — Серьезнее, чем мы думали. Наши на границе потеряли больше чем две трети состава, не говоря о технике. Командир полка погиб. Шел врукопашную. Не сумели вынести. Будем отступать с боями, сохраняя живую силу и технику. Так!

Алеша пошел к своим лошадям. Костыль, рыжий его Костыль, и Лира, тоже рыжая, но с голубым оттенком, а точнее с фиолетовым, встретили его ласково — обрадовались.

Глаза их, встревоженные, непонимающие, доверчиво смотрели на Алешу.

Лошади были запущены, нечищены, и Алеша взялся за них, чтобы привести в порядок. Раньше, в конюшне, это было проще, чем сейчас — на улице, под палящим солнцем.

Над лошадьми крутились мухи, какая-то мошкара, слепни. Лошади без конца вздрагивали.

Алеша чистил их, кормил свежей травой — овса сегодня не дали! — и все вспоминал пшеничное поле, на котором они с Сашей похоронили активистов и Пролю Кривицкого…

На этой высотке, где они сейчас расположились, было две стороны. Западная, где держали лошадей, технику и где были они. Восточная сторона находилась под склонами горы. Выше, с этой правой, восточной стороны — траншеи и артиллерийские позиции. А там… Теперь-то Алеша знает, что там очень неспокойно.

Другая сторона, левее от горы, была хозвзвода. Там и кухни. Готовили еду. Завтрак, обед, ужин.

Вокруг было красиво. Горы и холмы, покрытые лесом и кустарником, буйное разнотравье, цветы — все это никак не вязалось ни с войной, ни с их пребыванием здесь. Но даже то, что они изрыли склоны траншеями и ячейками для лошадей, не испортило окружающей красоты.

Каждый в дивизионе занимался своим делом.

Алеша — лошадьми.

А позже, по просьбе командира батареи Егозина, писал портрет командира полка.

Правда, Алеша поначалу восстал:

— Не могу… Не видел! Понимаете, не видел…

— А он погиб, Горсков! Понимаешь, погиб! — Это сказал политрук Серов. И добавил: — Есть старые фотографии… Тридцатых годов. В Академии, а раньше на курсах политсостава. Тридцать четвертый. Наконец, Испания. Он там был. Подумай, Горсков! Может, и для истории это важно. Подумай!

Он за ночь нарисовал портрет командира полка. Молодой, может, моложе их, нынешних красноармейцев, человек…

Алеша рисовал его карандашом, хотя у него в чемодане были краски — масляные и акварельные. Сейчас он еще не смел взять их…

У него не оказалось ножа, чтобы отточить карандаш, но нашлись лезвия для безопасной бритвы, и он стругал карандаши лезвиями. Грифель оказался сломанным, но он все-таки зачинил карандаш.

Политрук Серов первым посмотрел, как казалось Алеше, странный портрет.

Молодой человек в испанской форме (а он помнил испанские шапочки — и по фотографиям, и по испанским детям, которые приехали в Ленинград; тогда многие носили эти шапочки как знак международной солидарности) стоит на фоне Мадрида. Мадрид разрушен. Какие-то надписи на фоне погибающего города. Лицо у человека — русское, типично русское. Воля и сострадание. Вера и горечь поражения.

Серову понравилось.

— Ночь не спал? — спросил он.

Алеша промолчал.

— Мало понимаю в изобразительном искусстве, — сказал политрук, — но, по-моему, это то, что нужно, Сейчас, по крайней мере. Если не возражаешь, Горсков, покажу начальству. А время будет, размножим — по дивизии, по полку… Пусть люди видят командира полка таким — живым. И хорошо, что тут у тебя Испания. Просто здорово!



В двенадцать часов на следующий день тревога.

Лошадей — под уздцы. Без вьюков.

Пушки отдельно.

Костыль почему-то рассердился и приложил Алешу задней ногой…

Алеша отлетел в сторону.

Лира смотрела на него грустными глазами и вроде сочувствовала.

Их лошади — здоровые, битюги, как принято говорить, и седла у них тяжелые. С расчетом, чтобы грузить части пушек. За долгие годы службы лошади — а их было в полку тысяча голов, в дивизионе — триста пятьдесят, в батарее — сто двадцать — привыкли к своей тяжелой работе. Поэтому и седла были особые, дабы грузить на них части пушек.

А тут лошадь восстала.

Седла прежние, а лошадей впрягают в повозки. И кто-то садится на них. Не свои, а чужие. Лошади видели их, но эти были не те, которых они знали каждый день, кто чистил их, ласкал, ухаживал…

Алеша не рассердился на Костыля. Уступил его комбату Егозину. Даже подсадил комбата.

Костыль вздрогнул, но седока принял.

Лира пошла вместе с Алешей к зарядному ящику.

Колонна двинулась.

Шли опять под гору и проселками…

В деревнях горели избы, хотя немцев не было.

Ни десантов, ни вообще — никаких.

Были штатские (потом Алеша будет говорить по немецкому образцу: цивильные)’, одетые в нечто подчеркнуто национальное. Охотничьи ружья, немецкие автоматы, гранаты…

Они не стреляли.

Пропускали их колонну спокойно.

Смотрели — страшно!

Лица их Алеша запомнил, кажется, на всю жизнь!

Советских флагов в деревнях, поселках и маленьких городках уже не было.

Висели какие-то непонятные, рядом с белыми, трех-четырехцветные, с коронами и другими знаками, но никто не понимал сейчас значения этих странных флагов. Больше смущали белые.

— Сдаются вроде? — сказал Костя Петров.

— Кому? — спросил Сережа Шумов.

В каком-то городке заметили еще флаги.

Алеша узнал:

— По-моему, румынские!..

Он собирал марки до войны и вспомнил цвет румынского флага. Красный-желтый-синий. А еще он как-то рисовал плакат в защиту румынских коммунистов — Георге Георгиу-Дежа и других… На плакате была и обложка книги Максима Горького «Мать» и обложка «Цемента» Федора Гладкова. Говорили, что румынские коммунисты читают в тюрьме тайно и любят именно эти советские книги. Он и нарисовал тогда этот плакат так: румынский флаг, две обложки советских книг и лозунг…

По городку опять крутились штатские парни с винтовками.

Было тихо, но вдруг появилась немецкая авиация.

Команда:

— Воздух!

Они спешились и нырнули в обочины. Впрочем, что значит — нырнули. Лошадей, повозки — все срочно загоняли в стороны от дороги, благо слева и справа лес… «Чахленький, но все-таки лес.

Командир колонны — военный с четырьмя шпалами — сам давал указания. Они его не знали, но он им нравился: спокойный, деловитый.

Бросил:

— В Кутах немецкий десант! Будьте бдительны. Немцы в красноармейской форме…

Они не проходили обратно через Куты, но там остались Проля Кривицкий и пять активистов… Значит, в Кутах ждали немцев!..

Об этом они с Сашей перемолвились, когда загнали лошадей в лес и сами укрылись на обочине.

Тут пахло прелой листвой, мхами и редкой хвоей сосен. Под ногами хлюпало — по обочине струился еле заметный ручеек.

На дороге появилась стайка черных скворцов.

Сойка, крупная, с широким размахом крыльев, перемахнула с дерева на дерево.

Осторожно застрекотал кузнечик, квакнула лягушка.

Над лесной дорогой появился немецкий «костыль». Низко, его нельзя было не заметить. За ним — «кукурузник» с желтыми крыльями и черными крестами на них, пролетел еще ниже. Потом подоспели «юнкерсы».

Самолеты немецкие они знали по схемам и по контурам, изучали еще до войны. И сейчас вряд ли могли ошибиться.

«Юнкерсы», летевшие прямо над лесной дорогой, выдали серию очередей. Вернулись, и опять — серия. Где-то заржали лошади, раздались крики. Кто-то стрелял по самолетам.

Все неожиданно, как и началось, стихло.

Оказалось, у них заметные потери.

Добили трех раненых лошадей. Похоронили восемь красноармейцев.

Командир колонны и командир дивизиона Сухов торопили, когда они копали могилу в лесу.

Потом — митинг не митинг.

Речь держал Сухов.

Опустили погибших красноармейцев в могилу. Засыпали.

— Слава героям! — закончил Сухов.

Краткий салют.

— Теперь — по коням! — приказал командир колонны.

Рядом оказался Сухов.

— Как, Горсков? Привыкаешь?

Алеша промолчал.

— Слежу за тобой, — сказал Сухов.

Алеша опять промолчал.

Вторая могила — эта. А раньше Проля Кривицкий и пять активистов…

Что тут скажешь!

— Чего молчишь! — спросил Сухов.

— Да, товарищ комдив! — вспомнил Алеша. — А кто это командир колонны? С четырьмя шпалами?

— Это, Горсков, — потрясающий человек! — словно обрадовавшись, сказал Сухов. — Героический! Гражданская война, Хасан, Халхин-Гол! Он, кстати, нашего командира полка пытался вынести, но не удалось, сам в окружение попал, чудом вырвался… Огромной стойкости этот Иваницкий. Нам учиться у него надо!..