Дождь - крупный, густой - ударил по земле. Гром зарокотал удовлетворённо и торжественно. Запахло мокрой землёй. Воздух очищался от пыли. Синие сполохи молний стали светлее и радостнее...

Я раскрыл окно и вскочил на подоконник:

- Пойдём туда, Олег!

Он поёжился. Это ещё больше подзадорило меня.

- Пойдём! - Я схватил его за руку и тащил за собой: под дождь, под ветер, под восторженные удары грома. Он сопротивлялся, а я ещё громче хохотал и тащил сильнее. Злость, вялая злость в золотой оправе глянула на меня.

- Сумасшедший, дикарь, брось! - крикнул Олег.

Я бросил его руку и прыгнул в окно на кучу земли.

Как внезапно пришла ко мне неистовая радость, так же внезапно под холодными струями дождя уступила она место другой радости - спокойной, глубокой. Я стоял под молодой акацией и ощущал всем телом, как стихает ветер, как с листьев акации на мою спину падают тяжёлые капли. По асфальту бежали бурные ручьи. На горизонте сквозь чёрные тучи прорезалось голубое лезвие неба.

- Геннадий Александрович, ну хватит вам. Простудитесь, - проговорил Олег.

В самом деле, меня начинало знобить. Я вспрыгнул на подоконник. Глаза Олега с холодной усмешкой смотрели на меня из золотой оправы...

Мы сидели рядом у открытого окна. Солнце зашло. Скоро стемнеет. Земля за день раскалилась и теперь исходила паром. В сумерках не видно было пара, но я улавливал его тёплый аромат.

- Почему я с вами не прыгнул. Не в простуде дело. Простуда - чепуха для меня. Это был бы прыжок из самого себя. Я вам противен?

- Не знаю.

- Скажите честно.

- Честно.

- Хорошим людям я всегда противен.

- Я хороший?

- Да.

- Откуда ты знаешь?

- Интуитивно.

- А вдруг я и в самом деле хороший?

Гром уже не гремел, а где-то далеко над степью ворковал. На кровати деликатно похрапывал Степан Степанович.

Олег молчал, а мне хотелось говорить. О чем? О чем-то очень красивом, волнующем. Оно бродило во мне - какое-то неясное и очень хрупкое. Я не находил слов, чтобы выразить его, и молчал, ждал, пока оно выплеснется само.

Олег затянулся долгой затяжкой. На лице, на стекле очков, на золотых ободочках задрожал красный свет. Потом огонёк сигареты, описав дугу, шлёпнулся в лужу за окном, зашипел.

- Зря вы не дали отцу избить меня. Больше никогда не защищайте. Хочу хоть раз в жизни быть битым.

Я слышал дрожь в его голосе.

- Отец мой рос в деревне, в очень бедной семье, - продолжал Олег. - Однажды его мать привезла из города пять фунтов сахара-песка. Завязала торбу семью узлами и спрятала под кровать в маленьком сундучке. Отец - тогда ещё мальчишка - целую неделю обдумывал, как полакомиться сахаром, и придумал. Ночью, когда уже все крепко спали, он с кружкой воды залез под кровать, достал торбочку, обмакнул в воду уголок и стал сосать. Несколько ночей подряд мочил он и сосал сладкий угол торбы. Может быть, никто и не узнал бы его хитрости, но однажды он насытился и уснул прямо на торбе. Его била вся семья... Отец уверяет, что теперь не умеют делать такого вкусного сахара, говорит, старинный рецепт утеряли... Я никогда не ел очень вкусных вещей. Ел более или менее вкусные. Я никогда ничего не хотел сильно. По натуре я осторожный и не жадный человек. Так что все шло отлично.

Говорил Олег спокойно, почти равнодушно, как будто не о себе, а о другом, чужом ему человеке. Но за этим равнодушием я учуял горечь и боль и поэтому воспринимал рассказ Олега не как самодемонстрацию, а как исповедь. Вот только трудно было понять, чего он хочет: жалости, сочувствия? Да нет, Олег, кажется, горд и самолюбив.

- Мне прочили блестящее будущее, меня считали положительным, умным... В результате из меня получился человек, которому ничего не хочется. Это не дико звучит?

- Диковато.

- Человек без желаний... Если бы я был писателем, то написал бы роман под таким заглавием.

- А ты валяй напиши.

- Как говорила моя бабушка, не дал бог жабе хвоста, чтобы она травы не мяла. Хорошие книги могут писать только те, кто любит жизнь.

- Ну, брат, - снова пошутил я, - если ты уж и романа написать не можешь, тогда и впрямь твоё дело табак... А впрочем, милок, всё-таки ты врёшь, притворяешься. Неужели тебе не хотелось бы стать, скажем, Миклухо-Маклаем или первым полететь на Луну?

- Изволите шутить? Миклухо и стал им только потому, что был без памяти влюблён в жизнь, а на Луну полетит самый влюблённый на Земле человек. А мне-то что там делать? .

- Прятаться в кратерах со своей зелёной тоской.

- Разве что.

- Врёшь ты, все врёшь. Тебе хочется, многого хочется. Сколько чудесного, неизведанного вокруг нас, сколько неразгаданных великих тайн! Хотя бы ради подступа к одной из них стоит мечтать, жить ненасытно. (Говорил я ему так и вдруг почувствовал, что это самое я должен бы сказать самому себе.)

И опять смешок. Сквозь зубы, ехидный:

- Простите бога ради, Геннадий Александрович, но несёте вы галиматью. Лично для меня подвиг - это абстракция, дерево без корней.

Я понял Олега: он не жаловался мне, не раздевал себя передо мной, а скорее обвинял тех, кто сделал его таким. Понял я и другое: Олег очнулся на полустанке, на котором нет справочного бюро, и расписаний с указанием маршрута поездов. Он на ходу выпрыгнул из своего душного вагона и теперь стоит, смотрит во все стороны на немые дороги и не знает, куда идти. У него есть и желание и силы, чтобы идти. Но куда, зачем? Да и стоит ли? Этого он не знает. Правда, он самолюбив и не скажет этого, а может быть, и сам ещё не осознал своего положения.

И вот тут-то шевельнулась во мне солдатская моя гордость. Ведь Олег доверился мне как старшему товарищу. Наверное, он что-то искал во мне, ждал от меня того цепкого слова, которое я не нашёл ещё и сам. Я почувствовал ответственность и... испугался.

- Ну, спать, пора спать, - сказал я. - Только скажи: зачем ты сюда приехал?

- Приехал? Меня привезли.

- Как - привезли?

- Сейчас модно это делать. Да и мама сказала, что после окончания института надо бы проехаться на периферию. Покручусь здесь годок, а потом как заслуженного человека меня пристроят в какой-нибудь научно-исследовательский институт. Вы здесь будете открывать всякие тайны, а я, чтобы не канителиться, буду их там потихоньку прикрывать.

- Циник же ты.

- А разве я вам этого ещё не сказал? Правда, есть ещё одна дерзкая мыслишка. Я в своей долгой двадцатитрехлетней жизни уже испытал все, кроме трудностей. Надо из интереса испробовать и их.

- И ещё я хочу у тебя спросить: почему ты мне, незнакомому человеку, вдруг стал все это говорить?

Было уже темно, я не видел лица Олега. Он долго не отвечал - то ли думал о чем-то, то ли подбирал нужные слова, - а потом произнёс:

- Трудно сказать. Может быть, гроза подействовала, а скорее всего... Бездомный пёс своим особым чутьём угадывает в человеке друга или врага. Наверно, поэтому я и произнёс свою благородную речь...

Вспыхнул свет. Это вошёл Дмитрий и повернул выключатель.

Свидание состоялось! Это я понял по оживлённым глазам Дмитрия, по тому, как он вошёл в комнату, - не вошёл, а вторгся, будто раздвинул её своими плечами.

- Все философствуете? Бросьте это пустое занятие. Давайте спать. Ты, - обратился он к Олегу, - ложись на моей кровати, а я на полу.

Олег начал протестовать.

- Нет, - остановил его Дмитрий, - на полу я лягу. Сегодня мне и на гвоздях было бы очень удобно спать... давай, давай ложись.

Утром нас всех разбудил Степан Степанович. Он стоял в дверях без рубашки, вытирал мохнатым полотенцем своё красное тело, широко улыбался свежими, умытыми глазами и гремел:

- Вставайте, богатыри, вас ждут великие дела! Вставайте, други!

Дмитрий лежал на спине и, наверно, снова переживал своё вчерашнее свидание. Его смуглые щеки светились, как тёмная бронза на солнце.

Олег, услышав зов отца, откинул одеяло и тоже принялся смотреть на потолок. Его зеленоватые расплывчатые глаза без очков казались плоскими. Так лежал он недолго. Вскочил и стал заниматься гимнастикой с гантелями. Атласные розовые плавки почти не выделялись на его холёном теле. И всё-таки это тело было телом гимнаста, а не барчука. Плечи, бицепсы, грудь, бедра - все мускулисто, прочно.