Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Я заметил, что стук колес становится реже. Или в горку полез, или к станции подходит. Скорее всего, к станции.
Я толкнул Женьку в бок:
— Станция.
— Врешь, — сказал Женька спросонья и вытер ладонью слюну со щеки.
— Слышишь! Колеса редко стучат.
— Верняк! Станция! — сказал Женька и толкнул Мишку. — Эй, Миня! Пустые ведра по угольку плачут. Вставай!
— А ну, подъем! — заорал Женька. — Станция!
— Вовуня, надевай очки, чайник в руки — и за кипятком.
Поезд все тише. Отодвинута тяжелая дверь. Мелькнули невзрачные домики, голые деревья. Ребята прыгали из вагона на ходу.
Неторопливо слез с верхних нар капитан.
— Эй, Максимыч, — крикнул капитан, — вылезай!
Максимыч встал перед капитаном, держа мешок в руке.
— Выматывайся!
— А что это ты командуешь? Сам-то в вагоне примкнувший.
— Вон бог, — капитан показал на небо, — а вот порог.
Максимыч перекрестился и послушно стал спускаться из вагона.
На соседнем пути тоже стояли вагоны-теплушки. Железнодорожник постукивал молоточком по колесам.
— Какой город? — крикнул капитан.
— Уфа!
— Товарищ капитан, — вдруг услышали мы Мишкин голос. — Там санитарный стоит. Может, ваш?
— Спасибо, — ответил капитан и крикнул: — До свидания! Если чего нужно, приходите в горвоенкомат в Новосибирске. Я там работать буду. — Капитан побежал за Мишкой.
Я смотрел вслед капитану, и мне стало грустно до слез. Не успел я ему сказать о своем решении бежать на фронт. Он, конечно, понял бы меня и помог…
Галка взяла меня за локоть. Я сразу почувствовал ее руку. Она у нее мягкая, пальцы ласковые.
— Ну как, герой? — спросила Галка и насмешливо посмотрела на меня.
Я пожал плечами.
— Ты был вчера в военно-патриотическом угаре.
— Мне не хочется с тобой разговаривать.
— Вот как! — Галка бросила на меня удивленный взгляд.
Ох, до чего же красивые у нее глаза!
— Мечтатель, — сказала Галка. — Между прочим, ж и сама люблю помечтать. Но не изображаю перед другими свою мечту как подвиг.
— Потому что ты мечтаешь о платье или туфлях.
— Нахал! — сказала Галка и отвернулась.
Я не стал продолжать разговор и отошел к двери.
Вскоре появился Вовка с чайником. Тут же прибежал Мишка. Он достал ведро особого угля — мытого орешка — и еще газету «Правда».
Увидев газету, мы просто обалдели от радости.
— Капитан прислал, — сказал Мишка. — На столе она лежала у командиров. Он отдал ее мне и сказал: «Почитайте! Ребятам еще раз спасибо скажи. А всяких мешочников гоните прочь».
Женька взял у Мишки газету и сел на нижние нары у «буржуйки». Он аккуратно развернул газету и стал смотреть на нее.
— Чего уставился! — закричали ребята. — Читай!
— «Трудящиеся Москвы, — прочитал Женька, — мобилизуйте все силы в помощь Красной Армии, обороняющей подступы к столице!»
Женька перевел от волнения дыхание.
— «Москве угрожает враг», — продолжал он. — Статья Алексея Толстого.
Мы затихли. Слышно было, как звякнули сцепы вагонов, как покатились колеса, жестко постукивая на стыках рельсов.
— «Черная тень легла на нашу землю, — читал Женька. — Вот поняли теперь: что жизнь, на что она мне, когда нет моей родины?.. По-немецки мне говорить? Подогнув дрожащие колени, стоять, откидывая со страха голову, перед мордастым, свирепо лающим на берлинском диалекте гитлеровским охранником, грозящим добраться кулаком до моих зубов? Потерять навсегда надежду на славу и счастье родины моей, забыть навсегда священные идеи человечности и справедливости — все, все прекрасное, высокое, очищающее жизнь, ради чего мы живем?! Видеть, как Пушкин полетит в костер под циническую ругань белобрысой немецкой сволочи и пьяный немецкий офицер будет мочиться на гранитный камень, с которого сорван бронзовый Петр, указавший России просторы беспредельного мира?
Нет, лучше смерть! Нет, лучше смерть в бою! Нет, только победа и жизнь!..»
— Ты слышишь? — спросил я у Вовки.
— Слышу!
— А мы едем на восток.
— Едем, потому что везут!
— Значит, у нас своей головы нет? Вот мы сейчас едем, а в оккупированных городах сжигают книги Пушкина, ноты Чайковского. Зачем нам учиться, если мы рабами у немцев будем?
— Рабами мы никогда не будем.
— Если все по нашему примеру в Сибирь побегут, может, и будем.
— Все-таки я не разделяю твоих вчерашних рас-суждений, — сказал Вовка. — Это волюнтаризм.
— Слова-то какие — волюнтаризм! — воскликнул я.
— Для тебя война — это свершение подвига. Но, по-моему, люди идут на войну не затем, чтобы подвиги совершать, а чтобы защитить свой родной дом, мать, самого себя, свое любимое дело.
«Умный парень, — подумал я. — У него всегда все точно, по полочкам разложено. Он и на экзаменах отвечал всегда по пунктам: во-первых, во-вторых, в третьих. Пятерки получал».
Вовка снял очки и протер их.
Я взглянул вниз. Ребята сидели у печки-«буржуйки» и, наверное, по третьему разу обсуждали прочитанное в газете.
— Знаешь что, Вовка, — сказал я. — Ты можешь, конечно, речи произносить, а я все равно убегу на фронт. И если ты мне друг, то прямо скажи, без экивоков, что боишься идти на фронт.
— Видишь ли, Коляня, — все тем же рассудительным тоном продолжал Вовка, — по-моему, нереально бежать на фронт.
— Опять ты за свои интеллигентские словечки. «Нереально»! — возмутился я. — Ищешь уверточки. А вот пройдет лет десять, и тебя спросят: «Воевал ты, Берзалин?» Ты ответишь: «Нереально было бежать на фронт!»
— Ты сам знаешь, по всей дороге патрули дежурят, — сказал Вовка. — Быстро ссадят с поезда и отправят обратно в школу.
Я возразил Вовке:
— Мы сойдем на какой-нибудь станции. На другом поезде доберемся до Новосибирска. В горвоенкомате найдем капитана Соколова. Он нас возьмет в армию. Сейчас стариков берут, а нас с тобой возьмут как миленьких.
— Признаться, о капитане Соколове я не подумал, — сказал Вовка.
— Чего ему стоит! — убежденно воскликнул я. — Он в военкомате. Выдал направление — и будь здоров. Он же понимает патриотический порыв молодежи.
Вовка снял очки и опять стал протирать их. Это у него такая манера. Если он волнуется, снимает очки, трет их и думает.
А как ему сейчас не думать? Мы же давние с ним друзья. На одной парте в школе сидим. Все тайны друг другу поверяем. Не один раз в поход с ночевкой ходили. А сколько раз мечтали о больших, достойных делах. Правда, его большие дела связаны с музыкой, мои — с авиацией. Но разве это важно? Важно, что мы мечтали вместе.
— Прежде чем бежать, надо директору школы сообщить, — наконец произнес Вовка.
— Значит, и вашим и нашим! Умненько увильнуть хочешь!
— Мы же ученики школы!
— Оставим Женьке записку: «Ушли на фронт».
— Ладно, — сказал Вовка и махнул рукой.
— Вот теперь я вижу: ты настоящий друг! — радостно воскликнул я и, схватив Вовкину руку, крепко потряс ее.
Я достал из «сидора» тетрадь в клеточку.
«Женя, — написал я. — Весь советский народ проливает кровь за Родину. Мы с Берзалиным не можем сидеть в школе сложа руки. Мы решили бежать на фронт».
Вовка прочел два раза.
— Может, надо подлиннее написать, — сказал он. — Что-нибудь о комсомольском долге добавить?
— Пожалуйста, — согласился я и на другом листе написал новую записку, вставив целую фразу о комсомольском долге.
Мы подписались. Я аккуратно сложил листок угольничком, четко написал: «Старосте девятого „А“ класса Жене Телегину», — спрятал листок в карман и огляделся.
Ребята вели все те же дебаты о гитлеровском наступлении. В маленькое окошко вагона упорно глядело серое небо. Побыстрее бы вечер наступил!
— Ты бы поговорил с Галкой, — сказал Вовка. — Рассказал ей все начистоту. Ведь она тебе друг!
— Она не поймет, — твердо ответил я. — Будет уговаривать остаться. Еще, чего доброго, тут же всем объявит. Она же комсорг. Тогда вообще нельзя убежать…
— А может, поймет?
— Не хочу я сейчас говорить о Галке. Кончится война, тогда девчонок вспомним.
Вовка деликатно замолчал. Я вижу, он не согласен со мной. Он музыкант, человек сентиментальный. Как-то он мне сказал: «Нюансы души». Я долго смеялся, а он удивленно смотрел на меня.
Вовка прилег на свое место, а я сидел и думал.
«Может, и правда Галке записку оставить. А как ее оставишь? Вдруг кто-то перехватит: ей неудобно и мне нехорошо. Завтра она узнает: „Мы ушли на фронт!“ Может, заплачет. Может, наоборот, патриотическую речь произнесет? Подглядеть бы за ней! Любит она меня или не любит? Не любит», — решил я, потому что в ушах у меня зазвучали ее насмешливые слова: «Дон-Кихот ты краснопресненский».
Я лег рядом с Вовкой и стал смотреть на серое оконце вагона. Я молил бога, чтобы поскорее наступила темнота. Как только я начинал думать, что скоро, очень скоро стемнеет, и я выйду из вагона, и поезд уйдет, и начнется неведомая, новая жизнь, сердце мое замирало от счастья.
Прошло еще часа два. В окошке наконец-то погас дневной свет. Женька зажег лампу. Теперь окошко казалось завешенным куском черного бархата. Ребята стали укладываться. Стихла жизнь в вагоне. Из углов послышался храп. Только мы с Вовкой лежали с открытыми глазами, только мы с Вовкой чутко слушали каждый удар колес и ждали, когда же паровоз сбросит скорость и даст сигнал перед станцией. Мой «сидор» был увязан. Я нащупывал рукой записку.
Ох, время! Какое оно длинное, когда чего-то ждешь. Оно просто бесконечное! Но вот поезд сбавляет скорость. Я поднялся со своего места, погасил керосиновую лампу и прикрепил к ней записку. Ребята проснутся утром — сразу увидят.
— Подай мешки, — тихо сказал я Вовке.
Приближалась «наша» станция. Хоть мы и не знали, как она называется, но она была наша. И хорошо, что ребята только улеглись. Не встанут они, не побегут за углем и кипятком.
Вовка молча стоит у двери. В полутьме я не вижу его глаз. Может, ему страшно уходить из этого теплого вагона в неизвестную тьму ночи. Может, он хочет залезть обратно на свое место, положить под голову мешок и спать…
Мы налегли на дверь и приоткрыли ее, чтобы можно было вылезти.
Прощайте, ребята! Как говорят, не поминайте лихом! Мы фашистов пойдем бить…
Звякнули железные сцепы вагонов. Я прыгнул на землю, Вовка бросил мешки. Мы быстро подлезли под вагон, перебрались на другую сторону эшелона и побежали. Холод ноябрьской ночи лез под пальто. Пробежав метров двести, мы свернули к пожарному сараю и затаились у ящика с песком.
— Сейчас нас будут искать, — сказал я.
— Никто и не заметил, что мы ушли, — ответил Вовка. — Записку увидят утром. Конечно, если поезд будет стоять полночи — дело хуже.
Мы прижались спиной к спине и так сидели, стараясь не поддаваться холоду и страху перед неизвестностью. Мы сидели долго, потеряв счет времени. И наконец услышали знакомый гудок и стук колес удаляющегося поезда.
Стук растворился в темноте. Ничто уже больше не связывало нас с прежней жизнью.
При свете лампочки, раскачивающейся на ветру, был виден вход в небольшое здание вокзала. Над дверью старинный медный колокол. В зале ожидания несколько лавок. На стене никому не нужное расписание поездов, аккуратно вделанное в рамку под стекло.
Только мы сели на лавочку, как следом за нами в зал вошел бородатый старик в полушубке, с палкой в руке. На голове у него старый треух, на ногах валенки с галошами.
— Вы чего тут? — спросил старик.
— Поезда ждем.
— Откуда же вы такие, воробушки?
— Из Москвы.
— Это, стало быть, от московского эшелона отстали?
— Точно.
— Горемыки! Как же это вас угораздило?
— Отстали, — повторил я, и мне даже понравилось, что так просто можно все объяснить.
— Ну, а Москва-то наша аль немецкая? — спросил старик.
— Конечно, наша. Видели ее немцы во сне.
— Это хорошо. Это хорошо. А далеко ли вы едете?
— В Новосибирск!
— Тут, считай, верст двести, — сказал старик. — Пути-то тут свободные, поезда ходко идут. Можно за ночь доехать. Только на нашей станции редко останавливаются поезда. Вот беда!
Вовка вопросительно посмотрел на меня.
— Эх, война, война… — сказал старик и присел на лавку. — Только жить начали, на тебе: у ворот мочало — начинай сначала. Не дают русскому человеку спокойно поспать. То первая война, потом гражданка. И вот опять излом истории. Чужая сила прет.
Дед оперся на палку.
— Вы, может, примерно скажете, когда пойдет поезд? — спросил Вовка.
— Он, можа, сейчас пойдет, да не остановится. — Старик поглядел на нас сострадательно. — Вот что я вам скажу, воробушки. Тут недалече, версты две от станции, гора есть. На этой самой горе все поезда тихо едут. Когда молодой был, деньжат-то не хватало на билет, так я там, на горке, подожду поезд и прицеплюсь. И вам другого хода нет!..