Федяев приходит домой к Костиной. Приходит — зачем? Извиниться? Объяснить в очередной раз свое поведение? Казалось бы, так. И сама Костина — в очередной раз, заметьте, — готова простить или по крайней мере понять его. Но тут выясняется самое страшное. Не прощение нужно Федяеву. Не просто мир, который он хочет обрести, так сказать, в своей душе. Какая там душа! Ему нужно нечто более практическое. Он собрался по-новому строить свою жизнь, и тут-то обиды Костиной могут стать ему помехой, запачкать его чистую характеристику, вот о чем он сейчас печется и вот о чем без всякого стеснения, прямо так, открытым текстом, говорит Костиной. И это второе за тот же вечер потрясение, испытанное моей подзащитной, окончательно туманит ей голову, толкает на шаг, который в другом случае, что бы она там ни говорила, она никогда не осмелилась бы совершить. План? Расчет? Логика? Нет, товарищи судьи, страшный, да, страшный поступок, совершенный человеком, обезумевшим от обиды и горя!..
Я вижу, как Раечка-секретарь ставит на мой столик стакан воды.
— Любой противоправный поступок, товарищи судьи, вызывает осуждение, негодование, мы уже об этом говорили, это верно. Но в данном случае, осуждая поступок Костиной, нельзя не восхититься, — я говорю это и чувствую — не вижу, не слышу, а чувствую кожей, как изумленно замирает зал, — нельзя не восхититься, — повторяю я чуть менее уверенно, но все же повторяю, — силой любви, огромностью чувства, которое может толкнуть на такой безумный шаг. Я это сейчас говорю, не смущаясь тем, что в зале сидит молодежь, и адресуясь именно к ней, к молодежи: ведь все-таки так любить… до крайности… это, согласитесь, дано не каждому!..
Кто-то рядом хмыкнул, это был, кажется, один из заседателей, я бегло смотрю в его сторону и продолжаю:
— Итак, товарищи судьи, речь идет о вашей оценке не только того, что уголовно наказуемо или не наказуемо, противоправно или находится в рамках закона, речь идет о том, что морально и антиморально, красиво и некрасиво. Я прошу вас, вынося приговор, подумать, что мы наказываем и что амнистируем, что осуждаем и что оправдываем!..
…Мы снова сидим за столиком в столовой, пьем чай. Ждем приговора. Прокурор смотрит в сторону, помешивает ложечкой чай.
— А вас никогда не грабили? — вдруг спрашивает он.
— Нет.
— И никогда не обступали в переулке? Не пытались сорвать с руки кольцо? Нет? — Он смотрит на меня без улыбки.
Я уже понимаю, куда он гнет.
— А вы знаете цифры… — говорит он. — Цифры… показатели преступности по нашему району? И между прочим, не нужда теперь толкает людей на преступления…
— Да, конечно.
— Не нужда, — повторяет он со вздохом, — а другие причины, в том числе и эмоциональные мотивы, о которых вы так красиво говорили…
— Вот именно! Не нужда! Так давайте же разбираться в этих эмоциях. В этих мотивах… И потом, знаете, если все будут прокурорами… боюсь, что это к добру не приведет… Кто-то должен защищать, верно?..
— …Рассмотрев обстоятельства дела, заслушав показания свидетелей, суд постановляет: приговорить Костину Валентину Сергеевну, 1948 года рождения, проживающую в городе Москве, ранее не судимую, на основании статей пятнадцатой и сто третьей Уголовного кодекса РСФСР к трем годам лишения свободы…
Судья делает небольшую паузу. Зал застывает в напряженной тишине.
— Однако, принимая во внимание смягчающие вину обстоятельства, личность подсудимой, ее чистосердечное раскаяние, а также то, что Костина в прошлом к уголовной ответственности не привлекалась, суд находит возможным применить вышеуказанную меру наказания условно, освободив подсудимую из-под стражи в зале суда…
В зале шум. Конвой расступается. Костина стоит в оцепенении, смотрит на судью, а тот с невозмутимым видом вкладывает странички приговора в папку дела, уже передает секретарю… И вместе с заседателями спускается в зал, идет к выходу. В зале еще слышны нестройные хлопки… Девушки с почты подбегают к барьеру, каждая считает своим долгом обнять Костину… Заведующая жмет мне руку, на глазах ее слезы…
Выходит из зала и женщина-милиционер в синем берете. Уже у дверей оборачивается, смотрит на Костину.
— Ты чего? Так и будешь сидеть? Тебя же условно, иди…
— Сейчас, — с трудом откликается Костина.
— Вот чудик, — удивляется женщина. — Другая бы скорее домой побежала, а она сидит. Слышала? Освободить из-под стражи… Все, стражи нет. Иди себе!..
Костина механически кивает ей вслед, но со скамьи не поднимается. Снова кивает кому-то, изображает улыбку. В зале уже пусто, последние зрители скрываются в дверях… Подхожу к барьеру, но моя подзащитная не думает подниматься со скамьи, сидит с прежним отсутствующим видом…
— Идем, идем, — я дотрагиваюсь до ее плеча. — На улице вздохнешь — сразу легче станет. Идем, возьми себя в руки.
— Да-да, сейчас. — Она наконец поднимается, выходит из-за барьера.
И вот мы оказываемся на оживленной, залитой солнцем улице. Движемся в общем потоке, по инерции притормаживая у витрин и лотков… Она идет рядом, молчит. С удивлением обнаруживаю, что она хороша собой, привлекательна и бледность только красит ее.
— Ну что? Тебе легче?
— Да, — откликается она. — Еще бы.
— Давай выпьем кофе, хочешь?
— А где тут кофе? — Она оглядывается, словно впервые попадает в этот город.
— А вот, на углу.
— Да нет, не стоит.
Я смотрю на нее.
— Ты сейчас не торопись, отдышись недельку. — Пытаюсь встретить ее взгляд, но она отворачивается, я вижу, как по щеке ее медленно сползает слезинка. — Ты что? Да перестань сейчас же!
— Уже, — говорит она. — Все в порядке, не волнуйся. — И поворачивается ко мне лицом. Глаза у нее сухие, на губах — улыбка, похоже, мне просто померещилось… Но я говорю:
— Нашла время, чудачка. Все так хорошо кончилось, ты должна прыгать от радости…
И тут она вдруг подпрыгивает, потом еще раз и еще, и прохожие начинают на нас оглядываться.
— Ну вот, — говорит она с усмешкой. — Теперь ты все про меня знаешь.
Мы подходим к троллейбусной остановке.
— Тебе на тридцать первый?
— Нет, — отчего-то веселится она. — На пятнадцатый.
— Так. Тогда быстренько запиши телефон: двести пятьдесят восемь… Погоди, карандаш…
— Да я запомню.
Я называю ей номер, она кивает. Подходит троллейбус. И тогда она вдруг обхватывает меня, прижимается… И идет к дверям.
— Так ты запомнила?
Она не отвечает, только взмахивает рукой и скрывается в троллейбусе.
— У вас какой вагон?
— Шестой. Десятое место.
Провожаем отца. День пасмурный, моросит мелкий дождик, и мы быстро идем по перрону вдоль поезда.
— А что за спешка такая, Петр Станиславович? — спрашивает Руслан.
— Да как сказать… — оправдывается отец. — Конец квартала у нас…
Потом он останавливается у газетного киоска, и мы с Русланом, сделав еще по инерции несколько шагов, ждем его у вагона. Руслан ставит отцовский чемодан и говорит:
— Ну и денек. Это что, лето кончилось, да?
Он достает сигареты и, вспыхнув зажигалкой, глубоко затягивается.
— Ты куришь? — смотрю на него удивленно. — Ты же раньше не курил.
— Это было раньше.
Некоторое время стоим молча.
— Знаешь, когда у меня плохо на душе, какие-нибудь неприятности, я всегда вспоминаю, что можно вдруг взять и сесть в первый попавшийся вагон. Сразу становится легко…
Он только слегка пожимает в ответ плечами:
— А поновей что-нибудь?
— Поновей? Не знаю. Давай, хочешь, уедем для интереса?
— Давай, — кивает Руслан. — Я готов. Только если ты мне объяснишь, куда и, главное, — зачем… — Он щелчком отбрасывает сигарету. И смотрит на меня задумчиво. — Ну что, Ира?
Отец подходит с пачкой газет. Пора садиться в поезд. Он обнимает нас — сначала меня, затем, слегка помешкав, Руслана.
— Ну, ребятки, давайте, родные, чтоб все в лучшем виде!
Он уже поднимается в тамбур вагона.
И я вдруг следом за ним ставлю ногу на ступеньку.
— Девушка, сейчас поезд отойдет, — напоминает проводница.
— И хорошо, уеду с вами!
Это шутка, и мы смеемся все вместе — я, Руслан, отец. Улыбается и проводница. Но поезд и в самом деле трогается, а я стою на подножке, и это уже совсем не шутка — двигается все быстрее и быстрее перрон, перестукивают бодро колеса… Неужели уехала?..